«Рекуррент»
Рассказ о движении через себя к математике
Обычный супермен летает по-человечески: он устремляет два грозных кулака перед собой, тело становится обтекаемым болидом, плащ декоративно развевается, и супермен летит последовательно, головой вперёд. Я же летел как-то неправильно — ногами вперёд, и на такой манер вошёл в оконную раму. Стёкла визгнули. Я оседлал раму, между ног у меня оказались две створки со шпингалетами, и я приземлился на плитку шахматного вида. Плитке от такой наглости ничего не сделалось: клей для неё готовил ещё дед Сталина.
На поясе у меня торчал кассетный плеер с китайским динамиком за 0,5 юаня. Я крутанул колёсико громкости до упора: танцую как будто я умер.
Стекло захрустело под жопой, я немного поёрзал для драматического эффекта и перекатился с жопы на бок, изображая боль Джеки Чана после неудачного дубля.
Учительница географии была внешне чудной: маленькая остро торчащая головка переходила в зачаток шеи, а узкие плечи возникали как трамплин для массивного таза. Характер её воплощал центральную идею философии зелёного Халка: то есть она всегда была в ярости. На злодейства учеников её голос срывался в тявканье, а фразы становились экстремально короткими. В коридорах школы все называли её клизмой: ассоциация с пронзающей жопу спринцовкой приходила сама собой.
Поэтому, когда клизма увидела меня среди стекла, верхом на раме, она набросилась на меня со звонким лаем. Песня остановилась. Я отщёлкнул большим пальцем отсек, поддел кассету, крутанул её в воздухе и вставил стороной B. Нажал Play, фонограмма пару секунд молчала, а потом на записи кто-то разбил стекло, и гитары ударили плотной, сырой стеной.
Клизма вытащила из волос острую заколку и метнула в меня. Заколка пробила плеер и попала прямо в сердечник, лента натянулась и забуксовала, но музыка каким-то образом продолжила играть.
И тут я вспомнил, что не ходил на математику весь год. И ещё бог весть где не был. Я вдруг двумя ногами вошёл в настоящее время: сейчас середина урока, вторая половина дня. Я помню учителей, помню одноклассников, но не знаю, куда идти. Я не помню расписание дня. И не помню, почему забыл ходить в школу. Я не помню, как пришёл сюда, и не понимаю, почему мне кажется, что прошло на самом деле намного больше времени, чем учебный год.
Отчего я не нанёс себе страшных увечий, когда прошёл сквозь стекло? Джеки Чан знал точный ответ: потому что стекло — бутафорское. Все вокруг утратили интерес к моему эффектному появлению. В коридоре почти никого не осталось, кроме парочки учеников возле стен. Музыка замолчала.
Шахматная плитка от множества лет и множества ног стала гладкой, как стекло. Если надеть туфли на гладкой подошве, можно было разогнаться, скользить и лететь по коридорам, словно по льду. Я так и сделал: взял разбег и заскользил. Пролетел мимо технички и успел заметить, как она подошла с длинной указкой к звонку и нажала на него. Ученикам тоже разрешали давать звонки, когда они были дежурными. Даже мне довелось побыть дежурным. Я сидел за партой и наблюдал за порядком. Тормозил малышей, которые бегали во время урока. Я был власть.
Раздался оглушительный звон, и за секунды коридоры наполнились орущей массой учеников. Я врезался в поток тел и, когда стал пробираться через плотно сбитые одежды, спины, груди и пупки, следующим шагом почувствовал сопротивление, как будто продираюсь через что-то очень жёсткое.
Я увидел свою грудь, на секунду застрявшую в металлической ограде. Это был стадион: мы пролезли туда через поломанные прутья ограды, где среди высокой травы, в тени деревьев, курили сигареты, которые утратили крепость и служили средством от моли в шкафу. Эти сигареты лежали — пачка к пачке — в большом картонном блоке. Я брал новую пачку, и она была мягкая, как дешёвые сигареты «Прима». Они курились как затхлый воздух.
Бывает, ты просыпаешься утром в постели и вспоминаешь, что опоздал на 19 лет на экзамен. Сон не отпускает, и ты веришь сну, рассуждаешь логикой сна, продолжаешь его сюжет, уже будучи в сознании. Думаешь о том, что ты ещё не сделал, пока спал, и что тебе предстоит сделать, когда ты снова уснёшь.
Маленьким я часто не мог спать в привычном смысле, когда млечный отрок закрывает глазки, ложится на бочок и становится удобоваримым на ближайшие шесть часов. Всё началось с того, что демон в облике молодого парня, живший по левую руку от старого грушевого дерева у меня в огороде, сперва совратил меня своим радушием через забор из сетки-рабицы, а потом совершал всякие непотребства. То обнажал клыки, то рассказывал, как маленькие скелетики, которые брат привёз мне из Финляндии, ожили и напали на него, то на моих глазах он превращался в оборотня, и тогда я стремглав убегал из огорода.
Тогда я предъявил демона и его жуткие трансформации моей подруге, жившей по правую руку от старого грушевого дерева у меня в огороде, за такой же сеткой-рабицей. Наш двор просматривался от входной калитки и до самого конца. Я убежал, а она осталась на месте. Из дальнего конца двора я пытался понять, что изображено на её лице. Как в итоге выяснилось, там было изображено непочтение, неуважение и скепсис. Мне же от такой неуместной бравады легче не становилось.
Мой неблагонадёжный сосед хуже того имел длинные волосы, слушал жуткую, тёмную музыку и носил оборванные жилетки. Я не мог возвращаться в огород, чтобы полить малину: он прятался в зарослях, а потом выскакивал на меня и покусывал листочки малины своими белоснежными клыками.
Но хуже всего на свете были бесы. Этих, напротив, видеть было нельзя, но и сбежать понятным образом от них не удавалось. Во всяком случае, заговоры сибирской целительницы, которые я затёр до дыр, не давали никакой надёжной гарантии спасения. Было легко помыслить о бесе, но уж коли он пришёл, приходилось переводить сырые яйца, чтобы сымать испуг, доставленный адским отродьем.
Страх душил меня, как только я оставался один в темноте. Я имел множество ритуалов, религиозных и светских, когда отходил ко сну: все они сводились к тому, что я должен был создать вокруг себя сперва защитный кокон, потом защитную невидимую сферу, намолить её и представить, как она возникла надо мной. Непременно видеть! Я точно должен был знать, что защитное поле возникло и действует. Я не мог спокойно находиться один в темноте, если защита не была активирована.
Затем я закрывал глаза и должен был как можно скорее покинуть это место. Я представлял, как я теряю опору с полом, уменьшаюсь в весе, чтобы оторваться от земли. Первые метры обычно давались труднее всего. В итоге я поднимался под потолок, просачивался через крышу, поднимался над домом и ощущал, как мне становится легче.
Какое-то время полёт мог быть ненадёжным: я медленно планировал, как подспущенный воздушный шар. Чтобы управлять полётом, нужно крепко веровать в само желание улететь — этого было во мне с избытком, поэтому я после недолгой раскачки всё-таки улетал.
Я летел над городом, я улетал как можно дальше от того места, где жил. Я чувствовал, как освобождаюсь от страха. Тело моё было уже не в постели. Я совершенно точно знал, что не нахожусь в постели в этот момент. Так я засыпал. Во сне за мной гнались по воздуху, и я удирал. На реактивной тяге я поднимался на сотни метров.
Но сон стирал границы, и теперь я мог видеть мёртвых людей. Я видел, как они оживают. Как лежат и начинают двигаться. Во сне постоянно кто-то умирал. И всё это непременно происходило у меня дома и непременно в полутьме.
В худшем из кошмаров я брожу по тёмным комнатам и становлюсь лёгкой добычей. Меня держат на руках, со мной пытаются убежать по мягкому паласу, совершенно беззвучно, но тут происходит потасовка.
— Ты лежишь, — спрашивает бабушка, — почему ты не взлетаешь?
— Бабушка, — отвечаю я, — мне не дают взлететь. Вспомни, как ты дралась в темноте, держа меня на руках. Меня вырывали у тебя из рук. Вы толкались, и был слышен лишь сухой топот по деревянному полу. Я чувствовал, как раскачиваюсь в воздухе, как меня держат, как я рискую перейти в чужие руки.
— Внучок, это был сон. Больше никто не держит тебя. Я сама не могу удержаться, стоя на ковре. Я не могу стоять.
— Бабушка, я не люблю долго лежать в кровати. Когда утро? Семь утра — моё время. Я заправлю кровать по-армейски, умоюсь.
— Тебе сделать тонкие оладики, поджаристые?
— Давай.
Бабушка радостно бежит на кухню и разводит масло на сковороде. Оно шкворчит. Жидкая масса на кефире падает на сковороду, и через пять минут я уже сую зажаренный кисловатый ладик в сахарницу. У меня на зубах хрустит.
Попугай Рики залетает на кухню и садится на стол. Маленькие лапки семенят по липкой клеёнке к моей жирной руке с аладиком, на котором видны белые сахарные точки. Попугай два раза клюёт в ладик, а потом со значением замирает. «РИКИ-БАБУШКА-ХОРОШИЙ», — молвит птица.
Помню, как мальцом я забежал в нужник и застал деда, справляющего нужду. Я уставился на х*й деда — этот морщинистый первопринцип всего нашего существования. Мой х*ёк тогда был просто кнопкой на пузе плюшевого мишки. Дед есть божество, и истекал он в чашу сию. Как только я окреп ногами, мне позволено было вполне буднично истекать в святая святых. Ещё два десятка лет я истекал здесь и, думаю, сея мудрости не прошли даром и мимо меня.
Слишком мало я касался первоотца; мне не довелось познать его дидактически, посему я успел познать его только сакрально — касаясь его, пребывая рядом, наблюдая. Память моя на тот час была как решето, и я ничерта не запомнил. Ещё остался в ней случай, когда дед поставил варёного рака на этажерку и рак смотрел на меня с атакующей позиции, сверху вниз. Помню, кажется, я баловался, и дедушка обещал мне всыпать. Дед тогда был измучен хворью, лицо его было уже не тем несокрушимым сакральным ликом: через демиурга проходила трещина. Нельзя попрать бога, расколов его надвое: он не закончит жить так просто, но срок его выйдет.
Помню долгий летний день и множество ликов на 77-й год после возвышения его. Офицер Диденко вращал моего двоюродного брата, как крылья мельницы. Лицо и ноги его менялись местами в воздухе, он испуганно смеялся, широко раскрыв глаза. Мой брат ушёл, когда ему исполнилось 18 лет. Готов поспорить, что с его природным обаянием он за партией в кости выведал у Гавриила все тайны будущего и теперь ходит и посмеивается среди смоковниц.
Все были здесь — в центре существования — и располагались под единящей рукой, на 77-й год после того, как дед родился и выжил один среди всей семьи в самый голодный год. Отец моего деда не был вознесённым, скорее испытанием — он оставил семью в худшее время.
Деда, когда тот сам был мальцом, отдали в ремесленное заведение, где его могли кормить. Каждый раз, когда он выбирался домой, то приносил с собой платочек с корочками хлеба, чтобы передать матери, братьям и сестрам. В один из дней дед вернулся домой и никого не застал. В память о том времени он учил всех никогда не выбрасывать хлеб.
Сам же я едал украинский борщ со сухариками не потому, что хлеба для меня не было, скорее потому, что это было вкусно. А теперь я понимаю, что это было ещё и в память о том хлебе, который не успел напитать дедушкину семью, чтобы дать им ещё немного сил, чтобы продержаться.
День рождения прошёл во дворе под старой жёлтой черешней. Наступил новый день. Помню, как утром дед был укутан в плед и светило яркое солнце; я смотрел на солнце и на деда. Лучи разливались по нему, образуя лик. Чуть ниже, подле него, сидел мой крёстный дяда — мужчина видный, черноволосый, но с жуткой тягой к спиртному, которая впоследствии его уничтожила. Добрее человека я в жизни не знал. Но в пьянстве он совершенно оскотинивался.
Дед и дяда о чём-то спокойно рассуждали, немного спорили. Дед слегка устало изгибал брови и что-то резонно замечал. И вдруг дед приподнялся, он сильно вдохнул и почему-то на этом не мог продолжить. Вдох его вобрал всего самого себя. В этом вдохе сосредоточилась вся его воля. Я готов поклясться, что дед приказывал себе выдохнуть, сесть и закончить мысль. Он собирался продолжить свой день. Он поднялся так высоко на цыпочках, словно готов был оторваться от земли. Я ждал, когда дед выдохнет, но выдоха больше не было.
Руки и тела вознеслись к деду, обступили, окружили; маленькая кружечка с водой неслась по воздуху, влага коснулась дедушкиных губ. Я смотрел. Я ждал действия. Что-то должно было продолжиться, я ждал, когда это продолжится, я ждал возвращения ритма, который споткнулся.
Я остался ждать. Смотрел на бабочек. Так много и долго я ещё не был занят собой, когда все вокруг не знали, что я существую. Никогда больше в жизни люди не теряли меня из виду так надолго в моменты, когда я находился настолько к ним близко. Меня всегда проверяли, я всегда был под присмотром. Конечно, в плотных молочных рядах на местном рынке я не единожды терялся, но это всегда были мгновения, за которые я успевал испугаться, но лишь только. Мама ходила мимо, тётя ходила мимо, я провожал их взглядом, сидя на табуретке лицом к бабочкам и спиной к дому. Зачем так все заняты? И зачем в этом нет моего участия?
Случился поздний вечер, в зале зажгли свет. Меня поместили в соседнюю комнату, посадили прямо за её порогом в темноте, спиной к бесам. Передо мной положили какую-то баррикаду — свёрнутый ковёр; я опёрся на братьев и сестру, они соорудили живую изгородь, обвили меня руками. Я смотрел. Дед лежал на самом свету. Я видел его сбоку. Я не понимал, почему он не дышит. Почему он не дышит, раз прошло так много времени. Теперь уже я понимаю, что именно тогда я остался полностью без защиты, ещё не умея летать. Некому было показать мне, как всё устроено.
Время спустя мне требовалось разрешить дедушкину загадку. Помню, как я набирал воздуха в лёгкие и тонул на дно ванной, через щёлки глаз я видел рассеянный свет и ждал. Под водой было намного тише, чем снаружи, и очень тепло. Я пытался открыть глаза под водой, но мне каждый раз дико щипало глаза, и я сдавался. Я считал секунды и не выходил на поверхность. Я ждал, пока пойму, как можно не дышать столько, сколько тебе захочется.
Этой ночью дома я не ночевал. Я ничему не удивлялся, не спорил, я повиновался новизне. Кажется, меня положили в семейной спальне дома у дяди, а его жена занялась моим бытом и вечерним моционом.
На следующий день было белое, холодное и яркое утро. Солнце совсем исчезло, стало бело и холодно, а небо залило молоком. Всё стало бледным; тени остро очерчивали предметы. Мне нашли какие-то странные и непременно новые тапочки с задником. Ковровая дорожка была устелена от самого порога и доходила до самого дальнего окна.
Я шёл от самого порога в своих новых тапочках, которых не знал, не выбирал, не понимал, что они мои. Ногам дали команду ступать очень медленно. Я ступал медленно, осторожно и мягко, почти крался, как будто к спящему. Это не было обычным шагом. Я шёл по мягкой дорожке через инициацию.
Кто-то придержал меня под локти; чужие тапочки мягко оттолкнулись, и носки мои оторвались от земли. Я ощутил в воздухе опору, тогда мягкие руки отпустили меня, но я не упал. Я чувствовал себя так лишь однажды, когда брат отпустил сиденье велосипеда, на котором я ехал, и я оторвался от его частого дыхания. Я поплыл к окну, как во сне, но это был не сон.
Когда я приблизился к окну, весь мир вокруг меня наполнился незнакомым звуком. Мир страдал от какофонии, в которой джазисты избивают лады, дерутся между собой за право первой дисгармонии. В этом мире я пребывал совсем чуждым. Это меня совершенно не касалось.
Хотел я этого или нет, с научения деда или по своему усмотрению, полётов мне не избежать. Мы с дедом оба — летуны.
От чёрной точки умер брат, которого вращал капитан Диденко. После школы меня отвели на похороны. Брат лежал посреди квартиры. Поминки разворачивались прямо возле трупа. Он был жёлто-восковым, белый цветок торчал в чёрной петлице. Дышать было нечем от чёрного морока. Я не плакал. Я никогда не плакал на похоронах. Какое-то время назад у меня была совершенно серьёзная забава — я подбирал музыку, которая должна звучать, когда меня не станет. Я представлял, как оставляю такое завещание. Особенно хорошие песни — в плейлист для похорон. Словом, музыка, под которую не стыдно валяться опрятно уложенным.
Когда-нибудь я возьмусь за руки с Леди Гагой и проследую по бесконечно длинному коридору под Dead Dance, конвульсируя в танце, чтобы свалиться прямиком в белый гробовой шёлк.
Где чёртов кабинет математики? Я в новом месте, на новом этаже. Возле английского языка на третьем этаже, в маленькой секции. Затем этажом ниже, на физкультуре, вдоль всегда тёмного и узкого коридора, рядом с раздевалками. Потом внизу, в столовой, в актовом зале. Я разговаривал с одноклассниками, спрашивал, где сейчас математика. Я снова пришёл не вовремя — посреди урока. Вокруг разворачивались тихие события, все учились, стояла тишина. Я ходил и думал только об одном: что мне вообще делать? Все были заняты, при деле, они были внутри, вовлечены, а я хотел попроситься внутрь, войти.
Сейчас конец года, и я пропустил всю программу. Я искал учителя. Вот кабинет, и я захожу, урок скоро окончится. Я сажусь за парту. Но всё какое-то сдвинутое. Все участвуют в уроке, я тоже получил задание.
Вот я на химии. Учитель задаёт вопросы — я пасую. Учитель не грубит и не ругается, он просто разочарован. Я в смятении. Я не могу понять, почему я ненормален настолько, чтобы быть в моём положении, но ещё достаточно нормален, чтобы меня не выгнали? Меня приняли, но на птичьих основаниях.
Я ощущаю себя не совсем нормально: я словно выше, больше, старше, другой. Но я должен быть здесь, в конце концов, я же не могу убраться из своей жизни. Какой странный сон. Мне снилось, и как будто очень долго, что я вырос, что прошло 19 лет. Это всё какая-то чушь. Я уснул на уроке? Нет, я определённо где-то прохлаждался, так что совершенно выбыл из школьной реальности.
Где же идёт эта гребаная математика?
Беру в руки учебник и вижу тему «травоядные динозавры: diplodoc-cus». Листаю картинки. Бинго! Это исторический труд о быте динозавров и их войне. Я читал страницы, и меня как подзатыльник догонял смысл, спрессованный в памяти. Я заводился на ходу и звучал почти как все. Слова лились, я сам не знал, откуда помню это.
Как можно так реалистично и долго спать, чтобы потом нельзя было отделаться от чувства, будто ты взрослый дядя? Какая это всё чушь. Да где же эта поганая алгебра!
Я чертовски проголодался и взял под руку своего дружка — Михаила. Почти силком я затащил его в столовую.
Нержавеющая сталь в окне раздачи еды была отполирована подносами до зеркального блеска. Повариха взяла белую тарелку и длинную большую ложку. Она кинула в тарелку немного тёртой свёклы, жидкого картофельного пюре и сверху на него опустила тёмно-коричневую котлету. Она поставила тарелку на поднос и сказала:
— На, поешь. Ты знаешь, кто я?
— Гарья Паровна?
Повариха ухмыльнулась одним уголком рта и пустила тягучую слюну на свою крахмальную блузку. Рот её скривило, повело; уголки рта треснули, и кровь ударила во все стороны. Затем череп раскрылся, как сапог, который хотел каши. Показались ряды мелких, длинных, кривых, как рыболовные крючки, зубов.
Я дёрнулся в сторону, но существо щёлкнуло суставами и выбросило руки за прилавок, схватив меня за плечи. Кости мои хрустнули, и я взвыл. Повариха затряслась от вожделения, передник её загорелся, и наружу показался отросток, из которого струилось пламя. Повариха выпростала огненную струю, обдав меня ею с ног до головы, и я поджарился за доли секунды. Существо разорвало обжаренное тело пополам и употребило его в два глотка с хрустом и чавканьем, кончив отрыжкой, от которой выбило стёкла во всей столовой.
Я замер с вилкой в руках, на которую был нанизан кусок котлеты. Жидкое пюре смешалось со свекольным соком. Повариха отошла по своим делам. В столовой никого не было. Наши уроки закончились. Миша уплетал второе. Губы его были красными от свёклы.
— Остановись, остановись, остановись… Я больше не могу прокручиваться через весь этот бред. Кто ты такой?
— Дошло наконец, — сказал Миша. — Я думал, ты никогда не закончишь пялиться на дедов агрегат и гонять чертей.
— Так это ты сам меня заставил.
— Вас, летунов, так мало осталось, что вас жалко есть; гораздо интереснее наблюдать, как вы предаётесь памяти предков.
— Я перепутал все времена разом, как это возможно?
— Добро пожаловать в мой мир с 8 до 17. В субботу и воскресенье я не работаю, ем сахарных мальчиков и девочек, которые задерживаются дольше положенного в дверном проёме, — сказал Миша. — Кстати, математичка сегодня в кабинете истории.
— Да, сегодня же четверг. Почему я забыл?
— Ты не забыл. Просто был слишком занят руминацией и ностальгией по ладикам.
— Я словно жил разными временами и забыл, какое из них существует на самом деле… ЧТО ТЫ, БЛ*ТЬ, ТАКОЕ?
— Существо предельно естественное. Тут нечего смущаться. Если не хочешь выпадать из реальности, ни к чему так напрягать буйную голову.
— Яснее не стало.
— Яснее некуда. Тёртая свёкла — всегда тёртая свёкла.
— Сейчас этой вилкой я поддену твою личину и пойму, из чего ты скроен.
— Ты, конечно, мог бы, но для этого нет нужды.
Существо разорвало на себе серую робу и показало грудь, всю в кровоподтёках. Я присмотрелся и увидел, что кровавые следы образуют какие-то линии; на теле существа начали проступать символы, нечто похожее на буквы.
— Там написано: «СМЕЯТЬСЯ НАДО ПОСЛЕ СЛОВА „ЛОПАТА“», — прошептал я.
— Грёбаный батя, хорошо поиздевался надо мной. Да, именно это там и написано. Опять давиться школьными котлетами вместо нормального мяса. В любом случае наблюдать за тобой — удовольствие другого рода.
— Так сколько всё-таки прошло времени?
— Столько, сколько ты знаешь. Все 19 лет занятия продолжались… Ничего не отменено. Мир не распался.
— Я на математику пошёл.
— Пошёл… или, может… полетел вперёд ногами? Ещё увидимся! — Существо запахнуло рубаху и поставило поднос в окно.
Кухонная рабочая забрала его и исчезла в кухне.
Я шёл по коридору школы. По-прежнему я не был уверен, где нахожусь, кем был и что со мной станет. Я поднялся на третий этаж, подошёл к кабинету истории и постучал.
Lady Gaga - The Dead Dance:
Десятая вещь из сборника готова. Это центральная вещь и если не самая проработанная, то самая долгая, по части того, сколько я над дней думал и как много я в ней менял. Концепция рассказа выросла из хоррор-роуд-муви про подростков, но в конечном итоге сеттинг полностью изменился, оброс мифологией и личной сакральностью.
Вероятно завтра я сделаю пост-навигатор по всему циклу.