Рассказ: Здешнее. Часть 3
Часть третья. Подвал
В начале декабря зима наступила за одну ночь. Вечером Семен шел, и под ногами чавшка каша, а вот уже утром он наступил на ту же кашу которая превратилась в камень.
Петрович позвонил в среду, примерно в семь вечера. Руки у Семена были влажны, он мы сковородку после ужина, и по этому телефон взял не сразу.
– Сем, здорова – голос был тот же, немного осипший, неспешный – Опять стекло разбили. На боковой стене. Я думал сам сначала заколотить, но у меня фанера закончилась. У тебя осталась?
– Привет, осталась.
– Так, может заедешь. Я бы помог. Вдвоем до темна успеем, а то провозишься ведь
Декабрь пришёл за одну ночь. Вечером Семён вышел за хлебом в «Пятёрочку» на углу, и под ногами чавкала каша из грязи и палой листвы, а утром та же каша лежала серым камнем, и подошвы звенели по ней, как по кафелю. За ночь город стал другим, а сады «Мичуринец» окончательно перестали притворяться живыми.
Петрович позвонил в среду, около семи вечера. Семён как раз мыл сковородку после ужина, и телефон лежал на подоконнике экраном вниз.
— Сём, — голос был тот же, с хрипотцой, неспешный. — У тебя опять стекло. Другое, на боковой стене. Я бы сам заколотил, но фанеры у меня нет. У тебя вроде оставалась?
— Оставалась.
— Ну вот. Приезжай в субботу, я помогу. А то один будешь ковыряться, а темнеет уже в четыре.
Семён стоял с мокрой сковородкой в одной руке и телефоном в другой, и смотрел в окно. Можно сказать: да ладно, Петрович, пусть стоит до весны. Дом всё равно разваливается, одним окном больше, одним меньше. Какая разница. Слова уже были во рту, готовые, — но он сказал другое.
— В субботу приеду.
— Добро. Я буду у себя с утра. Кота кормить. Стучи в окно.
Семён положил трубку и доскрёб сковородку. Из кухни было слышно, как Света в комнате разговаривает по телефону с Маринкой. Что-то про витамины, про токсикоз, про то, что от варёной курицы теперь тошнит, а от сырого лука — нет, и это, по мнению Маринки, означало мальчика. Маринка Горохова знала всё про всех, и половину придумывала, но Света её любила, и Семён не лез.
Если не ехать на дачу — не будет нового сообщения. Мысль была тихая, стыдная. Он её не додумывал, как не додумывают до конца мысль о том, что жизнь конечна. Знаешь. Не думаешь. Живёшь.
Субботнее утро вышло ясное, выстуженное. Небо высокое, той болезненной голубизны, которая бывает только зимой и только за городом, где ни дыма, ни пыли, ни выхлопа. Градусник на кухонном окне показывал минус пятнадцать, и Семён, пока прогревал «Октавию» во дворе, стоял рядом и слушал, как тикает мотор, набирая температуру, и изо рта шёл пар, густой, белый.
Грунтовка звенела. Промёрзшая колея держала машину жёстко, без осенней раскачки, но шины скрипели на каждом бугре. Кхр. Кхр. Кхр.
Петрович ждал у своей калитки. Ватная спецовка, галоши «прощай молодость», вязаная шапка, — серая, крупной вязки, с катышками на макушке. Кот сидел у его ног на утоптанном снегу и щурился на солнце с таким видом, будто солнце ему должно.
— Здорово. — Петрович пожал руку. Ладонь была сухая, горячая, жёсткая. Рабочая ладонь, хотя Петровичу был уже три года как на пенсии. Руки не уходят на пенсию, они помнят. — Пойдём глянем.
Окно на боковой стене дома разбито. Не целиком — нижний угол, дыра с кулак. Но этого хватало, чтобы ветер задувал внутрь и нёс с собой снег.
— Камнем, — сказал Петрович, присев на корточки и поглядев на дыру снизу вверх. — Вон, видишь? Круглый вход. Ветка так не делает, ветка бьёт широко.
— Генкины?
— Может. — Он потёр подбородок, щетина зашуршала. — Ладно. Давай заколотим, пока светло.
Петрович держал фанеру, Семён прибивал. Работали молча. Молоток бил гулко, и звук уходил через пустой сад, отскакивал от стен соседних домов и возвращался с задержкой в полсекунды, тише, глуше. Тук. Тук. …тук.
Закончили. Петрович отряхнул ладони, отступил на шаг, оценил.
— Пойдёт. До весны простоит. — И, помолчав: — Пойдём ко мне, чай попьём. Я термос с собой взял.
Дом Петровича стоял через два участка, бревенчатый, крепкий, с печкой-голландкой, которую он протапливал в каждый приезд. Внутри было тепло, пахло берёзовым дымом, сухой шерстью и чем-то кошачьим. Так пахнет в домах, где животное живёт давно и чувствует себя хозяином. Кот уже сидел на табуретке у стола, сложив лапы перед собой, и смотрел на вошедших с выражением директора школы, к которому привели двух опоздавших.
Петрович достал термос — старый, советский, со стеклянной колбой, зелёный, с облупившейся краской на крышке. Разлил в две кружки. Чай был тёмный, крепкий, с тем металлическим привкусом, который даёт старый термос с побитой колбой, — привкус детства, электрички, рыбалки в пять утра. Они сидели за столом, накрытым клеёнкой в мелкий цветочек, выцветшей по краям до белизны, и молча пили. За окном сад стоял неподвижный, белый, залитый низким зимним солнцем, которое уже через час начнёт падать.
Телефон пискнул.
Рука дёрнулась. Чай плеснул на клеёнку, тёмная капля расползлась по нарисованной ромашке. Петрович посмотрел на него. На лицо. Цепко, взглядом человека, который всю жизнь работал с механизмами и привык замечать, когда что-то идёт не так.
Семён достал телефон.
Номер отправителя — пустое поле.
Открыл.
«Петрович попросит тебя спуститься в подвал. Не спускайся. Будет плохо. Не говори почему».
Поднял глаза. Петрович смотрел на него через стол, обхватив кружку обеими ладонями. Пар поднимался тонкой полосой и таял над его головой.
— Сём, — сказал Петрович. — Ты не мог бы мне подсобить с одной штукой? У меня в подвале насос стоит, погружной, «Джилекс». Надо вытащить до морозов, а то трубу разорвёт к чертям. Один не сдюжу, спина, сам знаешь.
Тридцать секунд. Сообщение пришло тридцать секунд назад.
Петрович ждал. У него чуть дрогнула бровь — левая, та, что была рассечена, со шрамом, — и это движение было таким незначительным, что заметить его мог только человек, который смотрел в упор и ждал. Просьба была простая. На которую говорят «да», не задумываясь, как говорят «будь здоров» на чих. Автоматически. По-соседски.
— Нет, — сказал Семён.
Петрович моргнул. Медленно, словно иностранное слово услышал.
— Что — «нет»?
— Не полезу в подвал.
— Почему?
Одно слово. Пять букв. И сообщение на экране, которое он ещё держал в руке, экраном к себе: «Не говори почему». Не объясняй. Встань, скажи «спасибо за чай», выйди, сядь в машину, поверни ключ, уезжай. Два предыдущих сообщения были правдой. Значит, и третье — правда.
Но Петрович сидел напротив. Со своим термосом, со своей больной спиной, со своим котом на табуретке. Смотрел без обиды. Скорее с недоумением.
— Сём, ты чего? Насос — двадцать кило от силы. Спустился, открутил, вытащил. Пять минут работы.
Два месяца он носил в себе эти сообщения. Не мог рассказать Свете. Какими словами? «Свет, мне приходят СМС с пустого номера, и они знают будущее». Она бы посмотрела на него тем мягким, чуть встревоженным взглядом, каким смотрят на близких, когда те начинают говорить странное. Он пробовал. Ночью, в ванной, стоя перед зеркалом, шёпотом, чтобы Света не услышала через стену. Говорил своему отражению. Отражение смотрело на него, как на дурака.
А Петрович — вот он. Живой. Через стол. Ждёт.
Семён протянул ему телефон.
— Прочитай.
Петрович взял. Полез в нагрудный карман спецовки, достал очки — большие, прямоугольные, в коричневой пластиковой оправе, с царапиной на левом стекле. Надел, подвинул на нос.
Посмотрел на экран. Читал медленно, шевеля губами, — так читают люди, которые выросли на газетах и книгах, и для которых текст это не строчка, мелькнувшая под большим пальцем, а вещь, требующая уважения.
Снял очки. Положил на стол. Посмотрел на Семёна поверх кружки.
— Это когда пришло?
— Только что. Пока мы тут сидели.
— Номер пустой.
— Да.
— И это не первое.
Не вопрос. Утверждение. Петрович не спрашивал.
Семён кивнул. И начал рассказывать.
Всё. С самого начала. С октября, с аккумулятора, первое сообщение. Цветы. Рассказывал про ноябрь, про перекрёсток, про то, как стоял у бетонного столба и чувствовал себя идиотом, и уже сел в машину,— и тут автобус. Девушка. Наушники. Удар по касательной.
Рассказывал сбивчиво, перескакивал, возвращался, путал порядок. Петрович слушал. Не перебил ни разу. Только кружку отодвинул в сторону и положил обе руки на стол, ладонями вниз.
Когда Семён замолчал, в доме повисла тишина. Печка потрескивала. Кот на табуретке зевнул — широко, лениво, показав розовую пасть и мелкие жёлтые зубы.
Петрович встал. Подошёл к окну. Стоял, глядя на белый сад. Спина прямая, но плечи опустились. Так бывает, когда услышали то, чего боялись услышать.
— Галина находила такие записки, — сказал он, не оборачиваясь.
Семён не сразу понял, о ком он. Имя повисело в воздухе секунду, две, — потом совпало. Галина. Жена Петровича. Умерла два года назад. Говорили — рак. Точнее Семён не знал. Петрович после похорон пил, долго, месяца четыре, и в садах это знали все, потому что чужое горе в маленьком месте не бывает чужим: оно лежит на виду, как та бутылка «Столичной» на крыльце его дома, которую видел каждый, кто проходил мимо, и никто не говорил ни слова, потому что слова тут не помогут.
— Какие записки?
Петрович повернулся. Лицо серое, в продольных морщинах, глубоких, как борозды на пересохшем поле.
— Такие же, как у тебя. Только не на телефоне. На бумаге. Бумажки, маленькие, сложенные. Она находила их в разных местах. В почтовом ящике на калитке. Между досками в сарае. Один раз — в кармане моей телогрейки, хотя телогрейка висела в закрытом доме. — Он помолчал. — Напечатаны. Не от руки. Мелким шрифтом, как на машинке. Без подписи.
— Что в них было?
— Предсказания.
Он произнёс это слово и поморщился, как от зубной боли. Слово было чужое, телевизионное, из передач, которые Петрович не смотрел и презирал. Но другого у него не нашлось.
— Вещи, которые ещё не случились. Мелочи. «Завтра к тебе придёт соседка попросить сахар». «В субботу будет дождь, сними бельё». Чепуха. — Он провёл ладонью по столу, собирая невидимые крошки. — Чепуха, которая сбывалась. Каждый раз.
— Галя рассказала мне не сразу, — продолжал Петрович. — Молчала несколько месяцев. Боялась, что я решу, что она… — он покрутил пальцем у виска. Жест вышел неловкий, будто палец не хотел крутиться. — Потом не выдержала. Принесла мне коробку. Жестяная, из-под печенья, датского, «Данисса» или как его. Внутри штук десять бумажек. Я прочитал. Не знал, что думать. Мы решили — кто-то из соседей. Шутник.
— Но это была не шутка.
— Нет. — Петрович сел обратно за стол. Тяжело, как будто последние минуты вычерпали из него что-то, что нельзя вернуть. — Потому что последняя записка была про бабку Светы. Твоей Светы!
— Что было в записке?
— Одно предложение. — Петрович взял кружку, поднёс к губам, не отпил, поставил обратно. — «Не ходи на участок сорок семь после заката». Галина нашла её утром. В тот самый день, когда Зина умерла. Но Галя ещё не знала. Сообщили к вечеру.
За окном сместилось солнце. Тень от яблони поползла по снегу, легла на подоконник, накрыла Петровичу руку.
— Галя после этого перестала туда ходить. Вообще. Раньше заглядывала — малину носила, огурцы, то-сё. А после — нет. — Он потёр бровь, ту, со шрамом. — Знаешь, что интересно? Она вашу бабку не любила. Задолго до записок. Говорила мне: «Лёнь, есть в ней что-то нехорошее. Не могу объяснить. Но чувствую». Я отмахивался. Баба как баба. Огород, варенье, цветочки на веранде. Но Галина чувствовала.
Семён вспомнил. Зинаида Тихоновна. Он видел её при жизни три или четыре раза, на участке, когда приезжал со Светой. Маленькая. Жилистая. Руки коричневые, в веснушках, пальцы крепкие, как клещи. Тёмные глаза, в которых всегда что-то такое — прицельное, выжидающее. Как у человека, который смотрит через прорезь и решает, стоит ли нажимать.
— После её смерти записки прекратились, — сказал Петрович. — Совсем. Ни одной. А потом Галина заболела.
Он замолчал. Кот спрыгнул с табуретки, прошёл через кухню, ткнулся головой в Петровичев валенок. Петрович нагнулся, почесал за ухом, — рука нашла нужное место сама, без глаз, как автопилот.
— Последний год Галя вела дневник. Я после похорон не трогал. Не мог. Убрал в шкаф, на верхнюю полку, за зимние одеяла, и два года не доставал.
— Можно посмотреть?
Тишина. Долгая. За окном ветка качнулась, сбросила комок снега, и он упал на подоконник снаружи с мягким шлепком. Тени от деревьев вытянулись, стали длиннее и тоньше, как стрелки часов, идущих слишком быстро.
— Приезжай через неделю, — сказал Петрович наконец. — Я привезу. Покажу здесь, на даче.
Он помедлил. Повернул кружку на столе — раз, другой, по часовой, и клеёнка под ней тихо скрипнула.
— Галине бы не понравилось, если бы мы эту чертовщину дома ворошили. Она говорила: «Это для дачи. Это здешнее».
Здешнее.
Слово осталось в кухне Петровича, когда Семён уже ехал по грунтовке обратно. Здешнее.
В голове крутилось одно и то же. Участок сорок семь. Бабка. Записки на бумаге, сообщения на экране. Пустой отправитель. Пустой автор. Пустота, которая знала, что Света беременна. Которая знала, что девушка шагнёт под кроссовер. Которая знала, что Петрович попросит про подвал, за тридцать секунд до того, как он попросил.
Он гнал от себя эти мысли подальше.
Друзья, это мой первый шаг в писательстве. Я только учусь создавать атмосферу и пугать текстом, поэтому мне очень важна ваша поддержка. Если рассказ вам понравился, буду рад видеть вас в своем ТГ-канал. Обещаю развиваться и радовать вас (надеюсь!) качественной прозой. Впереди грандиозные планы и уже куча черновиков. А пока — вот такое начало.