Правда — зверь с печальным ликом

Первый рассказ из цикла «Январские ивы»

Правда — зверь с печальным ликом

Шел дождь. Надоедливо бил по подоконнику, рассыпая по стеклам осколки капель, стыдливой вуалью мороси укрывал грязные улицы, скрадывал редких прохожих и машины, глушил остатки света, убивая всякую надежду разглядеть за Завесой тусклый диск солнца, упрямым пауком вползал в комнату, сплетая в углах серую паутину прогорклой зябкости и напитывая воздух холодной сыростью.

Она лежала, накрывшись с головой одеялом, слушая этот нескончаемый стук капель снаружи. Здесь почти всегда шел дождь, сколько она себя помнила, с самого детства, но до сих пор она при пробуждении часто не могла себя заставить сорвать эту тяжелую пелену дремотной грусти, которой заботливо укрывал ее дождь. Она лежала и слушала, как капли бьются в своем отчаянии о подоконник. Ей очень не хотелось вылезать из свитого за ночь гнезда уютной теплоты, но вставать все равно было надо. Нехотя она высунула одну руку из-под одеяла, которая тут же покрылась мурашками, и вслепую пошарила ею по тумбочке в поисках очков. Очки рука не нашла, зато наткнулась на радиоприемник. Включила.

—... Контрнаступление на Северо-Западном фронте захлебнулось, как сообщают нам...

Нет. Никаких новостей сейчас. Не время для новостей. Покрутила ручкой.

а я не знал, что есть такая нежность,

литая бездна, горькая бравада.

я видел свет, удушливый и вешний,

зерно асфальта, город бесноватый;

сминал всё это в слепок безымянный,

смеялся с непокрытой головою,

не ведая, что есть такая память,

денная, беглая, о нас с тобою.

Это уже приятный негромкий женский голос нараспев читал стихи. Она даже узнала его. Дина Ивинская, Дина-Ива, ее стихи сейчас звучали во многих местах. Она, наверное, могла бы сказать, что стихи Дины ей нравились, но пока что она просто снова затянула руку обратно в одеяльное тепло, и, закрыв глаза, думала, что никогда же не видела эту самую Дину, даже не представляла, какая она из себя, всегда был только этот голос — приятный негромкий женский голос, бестелесный, невесомый, немолчно скользящий где-то в томных токах меж Завесой и Эфиром.

Пересилив себя, она все-таки выползла из кровати, ежась и фыркая, тотчас же закуталась в свой домашний теплый халат и пошла умываться. Горячая вода на какие-то минуты вернула ускользающее ночное тепло, этого ей хватило, чтобы согреть чайник, сделать себе пару бутербродов, а потом юркнуть обратно под одеяло, шумно прихлебывая из своей большой белой чашки. У нее оставалось около получаса до того неприятного момента, когда надо было окончательно покидать уют, влезать в свитер и брюки, натягивать белый халат и топать на работу. Каждый день у нее были эти полчаса, когда она просто сидела в одеяле с чашкой чая и думала обо всем подряд. Сегодня это была Дина-Ива. Где она жила? Дотянулась ли до нее война? Шел ли у нее за окном дождь по утрам? Готовил ли ей кто-нибудь завтрак? Или, может, это она кому-то его готовила? Видела ли она когда-нибудь истинный свет? Какой цвет она любила? Про какой город она писала, что он «бесноватый»? Кому она писала эти стихи?

Все эти вопросы оставались безответны, разве что дождь, по-прежнему постукивающий снаружи, мог что-то сказать по этому поводу, но она не слушала дождь. Из дождя был так себе собеседник.

Раздумные полчаса прошли, и она все-таки потянулась одеваться. Обесцветив себя темным теплым свитером и серыми брюками, она завершила монохромный образ белым лабораторным халатом. Убрав волосы в строгий пучок и водрузив на нос найденные все-таки очки, она, чуть не забыв кошелек и документы, направилась на работу в соседний корпус института.

Иногда ей казалось, что она провела в институте всю свою жизнь, редко покидая его лабиринт коридоров, переходов, лестниц, холлов и лабораторий. Замкнутый, герметичный, настоящий город в городе, оплетенный сетью связующих нитей, институт позволял существовать в себе, не обращая ни малейшего внимания на дождливый мир за окнами. Она привычно отмеряла ступени, повороты, спуски, подъемы, даже один лифт, замыкая свой ежедневный контур пути. Выйдя из последнего коридора, расступившегося взметнувшимся на титаническую высоту потолком, она, погруженная в какие-то свои мысли, все еще вращавшиеся где-то около современной поэзии, начала лавировать между такими же белыми халатами, наполнявшими холл. Миновав его и вновь скрывшись в очередном коридоре, она испуганно вздрогнула, увидев рядом с собой высокую фигуру Ольшанского. Выглядел Ольшанский неважно, сухая сероватая кожа плотно обтягивала скулы, он часто облизывал тонкие бескровные губы, глаза, и без того вечно выглядящие будто воспаленными, совсем были красны, даже серебристые бакенбарды, обыкновенно боевито торчащие в стороны, как-то печально повисли.

— Сколько можно ко мне подкрадываться? — слегка ворчливо спросила она. Ольшанский лишь пригладил пятерней топорщащиеся волосы, открыв высокий лоб с залысинами, и аккуратно парировал:

— Я не назвал бы это подкрадыванием, Яна, ибо такой цели я перед собой не ставил.

— Да, извини, Ольшанский, просто я сегодня какая-то рассеянная, — Яна почувствовала себя немножко виноватой, Ольшанский и так был очень уставшим, еще она тут со своими дурацкими придирками. — Ты не выспался?

— Было много работы, — бесстрастно отозвался Ольшанский. — Но я еще в норме.

— Точно?

— Да, разумеется.

— Как скажешь.

Пошли дальше вместе. Какое-то время шли молча, потом Ольшанский негромко спросил:

— Ты слышала о неудаче под Хьяртборгом?

— А, нет, кажется, — Яна даже сначала не сообразила, о чем это Ольшанский, но потом поняла, что он, должно быть, говорил о той самой захлебнувшейся контратаке на Северо-Западном фронте. Решила уточнить:

— Или ты о том, что было в утренних новостях на радио?

— Первые «светляки» пришли уже ночью, — заметил любивший точность Ольшанский. — Я как раз работал над корректировкой третьего коэффициента, предыдущий коэффициент вновь оказался слишком большим, я был несколько раздосадован этим и слишком сильно надавил на бумагу, у меня сломался грифель, я поднялся из-за стола, чтобы найти, чем очинить карандаш, тут ко мне в кабинет вбежал дежурный, знавший, что я все еще работаю, поскольку я предупреждал его о том, что задержусь допоздна, и сообщил о пришедших в институт новостях. Он выглядел растерянным, слегка напуганным и, пожалуй, печальным. Я поспешил уточнить детали, положив карандаш в правый карман лабораторного халата...

— Ольшанский, не увлекайся, — напомнила ему Яна. Ольшанский, как и все его сородичи, редко следил за тем, насколько подробно он воспроизводит свои воспоминания. Благодаря их памяти им не приходилось делить события на важные и не очень.

— Да, конечно, — исправился тот. — Не вдаваясь в подробности, это был полнейший разгром. Едва ли не самая неудачная операция со времен Ирлинского котла. Множество бессмысленных смертей.

Яна плохо запоминала все эти бесконечные битвы, операции, наступления и отступления, для нее война оставалась просто чем-то огромным, страшным и неостановимым, и это всегда вызывало у нее какую-то иррациональную, глубинную тревогу. Еще ее действительно печалили все эти сотни и тысячи перемолотых войной жизней.

— Разве не каждое такое сражение заканчивается огромными потерями? — спросила она вместо ответа.

— Не спорю. Потери здесь сопоставимы с другими крупными операциями, они действительно немногим выше среднего в количественном отношении. Но я сейчас говорю скорее о неудачах стратегических. Сообщают также, что сбили «Холодное море», но это пока остается на уровне слухов. Его точно серьезно повредили, больше никаких достоверных сведений не поступало.

По спине Яны пробежал холодок, когда она представила себе жутковатую, почти что апокалиптическую картину гибнущего дредноута. Она видела один из них однажды, когда была еще подростком, и он произвел на нее большое впечатление, поэтому гибель дредноута в ее воображении представлялась чем-то очень и очень страшным. Ольшанский продолжил:

— Еще пара таких неудач, и Третий союз развалится точно так же, как первые два. Кайзер Годенбурга подпишет какое-нибудь соглашение о прекращении огня, на какое-то время может даже наступить затишье, пока кто-нибудь из этих лампоглазых вновь не заставит войну выйти на новый виток жестокости.

Ольшанский, обычно спокойный и бесстрастный, только в одном случае не упускал возможности выразить свое искреннее презрение — когда говорил о светоносных и их роли в этой бесконечной войне. И Яна, в общем-то, Ольшанского достаточно хорошо понимала. Несколько смущенный тем, что дал волю редким для него эмоциям, Ольшанский замолчал. Мысли Яны тем временем повели ее куда-то дальше, инстинктивно унося разум прочь от ужасов войны и мерзости политики. Сознание снова зацепилось за женский голос, нараспев читавший стихи.

— Ольшанский, тебе бывает одиноко? — спросила вдруг Яна.

— Нет, — коротко ответил тот. — Одиночество типично для нашего вида. Почему ты спрашиваешь?

— Да так, — ушла от ответа Яна. — Любопытство.

— Хорошо, — кивнул Ольшанский. — Узнавать новое всегда полезно.

— Однозначно, — улыбнулась Яна. Иронию Ольшанский, похоже, предпочел пропустить мимо ушей. Пока она думала об этом, пришли наконец в лабораторию. Яна мотнула головой, настраиваясь на рабочий лад, Ольшанский первым делом отправился проверять показатели на экране исчислителя.

— У субъекта а-три на этот раз скачет давление, — заметил он. — Причем синусоидально.

— Бездна его побери, — Яна тоже, нахмурившись, смотрела на числа, ползущие по экрану. — Что же с ним такое происходит...

— Остальные в норме, — сообщил Ольшанский, заканчивая проверку на соседнем терминале. — Кое-какие незначительные отклонения есть, но все укладываются в погрешность.

Яна рассеянно кивнула, все еще думая над тем, почему у А3 такая нехорошая динамика. Очевидной разгадки на ум не приходило. Это ее нервировало. Раздраженный стук пальцем по столу. Она не любила, когда загадка не хотела решаться.

— Дополнительные тесты? — спросил Ольшанский. Яна кивнула снова, медитируя на медленно обновляющийся график на экране и по-прежнему машинально стуча длинным тонким пальцем по столу. Субъекту А3 было нехорошо. Будь он в сознании, ему было бы еще хуже. Исчислитель давал среднесрочный негативный прогноз почти по всем группам органов. Если она не поймет, как исправить его состояние, у него скоро начнется каскад отказов жизненно важных органов.

— Помрет пациент, — констатировал Ольшанский, делая забор крови для тестирования. — Где-то мы ошиблись, но я не могу ухватить момент ошибки. Возможно, дело все-таки в третьем коэффициенте.

— Он почти не влияет на этом сроке испытаний, сам же знаешь, — машинально обронила Яна. — И мы не ошибались. Со всеми остальными все в порядке. Тут что-то еще.

Ольшанский лишь бесстрастно кивнул и поинтересовался только:

— Меняет ли это наш график на сегодня?

— Нет, нет, — рассеянно отмахнулась Яна. — Все по плану, работаем.

И первую половину дня все действительно шло размеренно, и Яна отвлеклась от странностей с А3. Ее основной специальностью была биохимия, и белковые соединения Яну увлекали куда сильнее. До самого обеда она почти что не отрывалась от микроскопа, краем глаза замечая, как Ольшанский, бормоча что-то себе под нос, продолжал что-то менять в бесчисленных формулах сложнейших реакций. Наверное, опять правил несчастный третий коэффициент.

В обед пошли привычно в институтский кафетерий, чьи высоченные панорамные окна выходили аккурат на старый Людлин. Полуразвалившиеся крыши домов иссохшими остовами утопленников поднимались там и тут из заболоченных вод вместе с осокой и камышами. Новый Людлин, сбежавший от затопления чуть западнее, старался не смотреть на труп предшественника. Только махина института, соединенная с городом единственным длинным мостом, осмеливалась находиться здесь, в месте триумфа природы над человеком. Или не природы, как говорили некоторые, после чего многозначительно молчали, поднимая взгляды кверху.

Яна любила смотреть на серо-рыжий пейзаж, раскинувшийся во все стороны: сквозь дождливую дымку поздней осени гардвельдского юга упрямо пробивалась ржа старого мира, умирающий металл, пожираемый темной стоячей водой, смешиваясь в своих оттенках с упрямыми деревцами на горизонте, позже всех сбрасывающими огненную листву. Тлеющие угли юга, эстетическое упадничество в лучших традициях современного искусства.

— Все наблюдаешь? — скептично поинтересовался Ольшанский, быстро закончивший свою трапезу.

— Эстетствую, — хмыкнула Яна в ответ. Ольшанский мертвый город не любил, в чем признавался легко. В причинах нелюбви признаваться не спешил, а Яна не рисковала спрашивать. Сейчас не рискнула бы точно. Ольшанский к середине дня стал раздражительным, что ему не было свойственно. То ли действительно сказывался недостаток сна, то ли все упиралось в ту проблему с вычислениями. Лучше его было не трогать. Сам Ольшанский, поняв тем временем, что Яна не намерена ускоряться с обедом, бесшумно ускользнул из кафетерия.

Ему надо было поспать. И, вероятно, не только поспать. Яне было немного неловко так считать, но она по-прежнему думала, что для маров употребление известной субстанции все-таки не роскошь, а необходимость. Находила оправдание в том, что это все-таки связано с их биологией. Но при Ольшанском все равно не хотела даже косвенно поднимать эту тему.

Посмотрела на часы. Пора было возвращаться в лабораторию. Она неторопливо шла по коридорам института, погруженная в свои мысли, и до лаборатории оставался последний поворот, когда услышала басовитые крики Ольшанского, в которых раз через раз слышались и звериные нотки. Он был в ярости. И раздавал указания.

— Да быть такого не может, — Яна вздернула одну бровь и поспешила в лабораторию. Там действительно оказался взбешенный Ольшанский, кучка младших сотрудников. И умирающий пациент с индексом А3.

— Зови медиков! Ты же заведующая, зови медиков, эти гребаные бюрократы отказываются что-либо делать без твоей санкции! — прорычал Ольшанский, едва она показалась в дверях. Яна поспешила к телефону.

Медицинская бригада действительно прибыла весьма скоро. Все это время Яна, Ольшанский и призванные на помощь лаборанты пытались хоть как-то стабилизировать состояние, но системы организма отказывали одна за другой. Как и прогнозировал исчислитель. Только вот ошибся со сроками. Все развивалось куда быстрее. Медицина тоже оказалась бессильна. Накрыв тело на каталке белой простыней, старший в бригаде обратился к Яне:

— Доктор, вы понимаете, что я должен буду сообщить об этом случае руководству института. И надзорным органам.

Яна сухо кивнула, поджав губы. Весть о том, что у нее умер пациент, была неприятной, но довольно будничной для ее коллег-ученых. Никто в институте не умел творить чудеса. Неудачи случались. Но вот реакцию военных и, что самое неприятное, светоносных, которые по случаю военного положения надзирали за работой института, она предсказать не могла. И хотя у нее не было явной неприязни ни к кому из них, в отличие от того же Ольшанского, хорошего ждать все равно не приходилось.

Ольшанский постепенно успокаивался, смущенный теперь больше обычного. Тихонько сев за свой стол, он вернулся к своим расчетам. Яна хотела было что-то у него спросить, но потом передумала. Просто вышла из лаборатории и пошла бродить по институту. Остановилась в коридоре с большими окнами. Окна, подобно собратьям в кафетерии, тоже давали обзор на затопленный город. Упрямо чертил дождь. В смутной сумеречной дымке легко было потерять зыбкие ориентиры. Легко было забыться. Яна просто стояла так, наблюдая за жизнью мертвого города. Человек рано или поздно проиграет эту войну. Как бы они ни цеплялись за цивилизацию, мир возьмет свое. Уже доказали, что даже Завеса существовала не всегда. Что когда-то солнце светило одинаково ярко для всех. Яна попробовала поискать тусклый диск в небе, но на сей раз ей это не удалось. Солнце, если оно и светило где-то, светило явно не для нее.

Когда темнота начала ползти с болота к институту, и яркие сферы ложного света зажглись по периметру, а в коридорах загудели лампы, Яна вздохнула и решила вернуться к себе в лабораторию. Прошло достаточно времени, чтобы руководство и надзор что-нибудь да вынесли в отношении нее.

В лаборатории было тихо, только гудели приборы и исчислители. Горела одна маленькая лампа на столе Ольшанского, который по-прежнему что-то очень-очень аккуратно выводил на бумаге. Еще в помещении столь же молчаливо сидел человек в военной форме. Когда он увидел ее, то встал, поправил мундир и надел фуражку, лежавшую до той поры у него на коленях.

— Доктор, — негромко поприветствовал он Яну. — Ваш коллега любезно разрешил мне подождать вас здесь.

— Слушаю вас, — равнодушно отозвалась Яна.

— Вас хочет видеть начальник военного контингента института полковник Тополевский. Господин полковник просил вас посетить его незамедлительно при первой же возможности.

— Могу ли я это сделать сейчас?

— Так точно, доктор. С вашего позволения, могу сопроводить вас.

Яна кивнула. Покосилась на Ольшанского. Тот не подал вида, продолжая методично работать над своими бесконечными формулами. Каждый успокаивался, как мог.

Снова петляли по коридорам. Военные занимали пустовавшую прежде из-за недостатка финансирования часть комплекса, и Яна туда и прежде-то редко заходила, а теперь, когда там везде дежурили люди в темной военной форме с тяжелыми взглядами, желание посещать это крыло отпало окончательно.

Сейчас она шла, опустив взгляд и стараясь не особо смотреть по сторонам. Яркие холодные лампы ложного света придавали людям и стенам какую-то излишнюю болезненность. Еще Яне было неуютно быть единственным белым пятном в этом царстве темно-синих, почти что черных мундиров. Да и сама мысль разговора один на один с Тополевским, о суровости характера которого ходили слухи по всему институту, тоже не добавляла радостных ожиданий.

— Доктор, прошу вас, — голос сопровождающего разрушил иллюзию защищенности. — Полковник ждет.

Тополевский занимал небольшой кабинет, в котором нашлось место столу, паре стульев и небольшой скамеечке, а также исполинскому шкафу, на фоне которого полковник, массивный, широкоплечий, грузный седоусый мужчина с гладко выбритой головой, выглядел сущим ребенком. Холодный свет резкими тенями выхватывал многочисленные шрамы разнообразных оттенков, которыми были покрыты руки и голова полковника. Мохнатые брови нависали над усталыми сероватыми глазами. Тополевский поднял взгляд на Яну и жестом пригласил ее присесть. Яна приглашение приняла.

— Рад, что вы нашли время заглянуть ко мне, доктор, — голос Тополевского оказался на удивление тихим и даже в чем-то приятным. — Хотел лично вас поздравить.

— Поздравить? — Яна даже очки сняла от удивления. — С чем, прошу прощения, вы хотели меня поздравить?

— С тем, что ваши разработки оказались успешными с обеих сторон, — продолжил Тополевский. — Биологическое оружие, способное также стабилизировать состояние тяжелобольных, является по-настоящему уникальной находкой. Вы превзошли наши ожидания, доктор.

— Б-биологическое оружие? — с трудом выговорила Яна. — Что вы хотите сказать этим?.. Я всю жизнь посвятила тому, чтобы спасать людей, чтобы в конечном счете сделать жизнь лучше... О чем вы сейчас вообще можете говорить, я никогда даже близко не была связана ни с какими вашими мерзкими программами и никогда не работала на армию... Да, сегодня у меня умер пациент, но если вы хотите сейчас просто надо мной поглумиться, полковник, то Бездна вас побери, нет у вас права сейчас смеяться мне в лицо за мою неудачу!

Сдали нервы. Плохо. Тополевский примирительно поднял руки и тихо ответил:

— В моих словах была лишь правда, доктор. Полагаю, от вас ее частично скрыли. Когда был поднят вопрос о финансировании и охране вашего — теперь уже нашего — института, первым же пунктом была его польза армии Третьего союза.

— Повторяю, я не имею ничего общего с армией! Ничего общего с вами!

— Доктор, мы на войне. Каждый из нас имеет что-то общее с армией. Руководство института предложило несколько направлений разработки, которые могли заинтересовать верховное командование и, — Тополевский на секунду осекся, — наших партнеров. В их числе была и ваша работа, доктор. Вы биохимик, верно? Ваши идеи высоко были оценены, особенно двойное назначение конечного продукта. Полагаю, не у всех ваших тестовых субъектов были отраженные в их медицинской карте заболевания. Оставим в стороне этическую сторону вопроса, поскольку результат нас поразил. Избирательный яд, убивающий здорового человека и помогающий выживать больным.

— Поверить не могу, — вырвалось у Яны. — Вы серьезно?

По лицу Тополевского иное предположить было сложно. Но Яна все равно пробормотала:

— Да быть этого не может, таких соединений в природе-то быть не может, это же ошибка настоящая, это я просто ошиблась, просто ошибка, ошибка все это... Я всегда хотела просто помогать людям, это какая-то ошибка!

— Я думал, вы давно выросли из идеализма, доктор. Наш мир — очень жестокое место. Более того, наш мир — постоянная борьба, и здесь даже нет места метафоре. Мы живем в состоянии вечной войны, доктор. И нам нужно чем-то воевать.

— Но даже на войне есть место гуманизму!

— Послушайте, доктор, я многие годы воевал на стороне тогда еще Второго союза. Я каждый день видел, как наших парней, молодых, необстрелянных парней рвет на куски шрапнель, как им отрывает руки и ноги, как залповый огонь артиллерии оставляет одни лишь куски мяса вместо целых подразделений! Как дредноуты своими автоматическими орудиями, не знающими промаха, шпигуют свинцом напуганных юнцов, которым просто не повезло оказаться не в том месте не в то время. Поэтому, доктор, во время обсуждения лично я оценивал ваши разработки как слишком гуманные.

Яна сердито мотнула головой. Слова Тополевского привели ее в чувство. И она рассердилась.

— Доктор, пожалуйста, постарайтесь меня выслушать. Армия хотела бы, чтобы вы продолжили вашу работу. Мы увеличим финансирование. Существенно увеличим. И предоставим тестовых субъектов. Различных субъектов.

При слове «различных» Тополевский на мгновение поднял глаза кверху. Яна уловила этот жест. Партнеры партнерами, а биологическое оружие против них разработать не помешает, значит.

— А если я откажусь? — задала она обязательный в таких случаях вопрос.

— В таком случае я вынужден буду напомнить, что институт сейчас почти полностью финансируется армией Третьего союза. Кроме того, к нему ведет ровно один мост, круглосуточно охраняемый дирижаблями опять-таки Третьего союза. Ваша разработка после сегодняшнего успеха — ключевая для армии. Не будет вас — не будет и нужды в институте.

— Нравится быть злым человеком, полковник? — ехидно поинтересовалась окончательно пришедшая в себя и осмелевшая Яна. — А если я изобрету яд против злых людей, а?

— Миру нужные злые люди, доктор. Мир на злых людях стоит. Кому-то же надо доводить всякое дерьмо до конца, пока у счастливых людей все хорошо. Не думайте, что мне нравится все, что мне приходится делать на этой войне, доктор.

— Но вы продолжаете это делать.

— Оставим философский спор для другого раза. Мне от вас нужен ответ. Да или нет.

Яна нахмурилась.

— Да, — сухо бросила она в ответ. — Только ради института.

— Конечно, доктор. Как и я делаю это только ради нашей общей родины.

— Я могу идти?

— Да, я свяжусь с вами, если будет необходимо. В скоро времени ожидайте гостинцев в лабораторию.

— Всенепременно, — одними губами улыбнулась Яна.

Обратно она шла быстро и зло, отмеряя широким шагом полупустые по вечернему времени пространства. Ольшанский все еще был в лаборатории, уже тоже пришедший в себя. Он пил чай и задумчиво качал длинной ногой.

— Вечер, — сказала ему Яна, привлекая внимание.

— Как ты? — спросил тут же он.

— Ольшанский, как ты справляешься с плохими воспоминаниями? — вместо ответа откликнулась вопросом Яна. Ольшанский понимающе хмыкнул и ответил:

— У нас не бывает «плохих» или «хороших» воспоминаний, Яна. Есть просто воспоминания. Зачем вновь оценивать то, что давно стало прошлым? Мы ясно помним все, что с нами случилось в течение жизни, но никогда не смешиваем это с настоящим. А только в настоящем — в этом кратком мгновении между былым и грядущим — нам всем бывает хорошо, плохо, печально, весело, гневно или страшно. Мгновение уходит, настоящее становится прошлым, которое никак не может на нас повлиять, равно как и мы не можем его изменить. Его должно помнить, ведь лишь в воспоминаниях заключен бесценный опыт. Это, если можно так выразиться, ключ к лучшему будущему. Но нельзя давать им подменять собой момент здесь и сейчас. Нельзя вечно оглядываться, не замечая дороги впереди себя. И, если я правильно ухватил твою интенцию, замечу, что плохие поступки не перестанут быть плохими, если ты будешь терзать себя ими снова и снова, и это терзание лишь сделает плохим твое настоящее безо всякой на то причины. Смотри вперед, Яна, и не давай прошлому омрачать твое грядущее.

— Спасибо, Ольшанский.

— Налить чаю?

— Всенепременно.

Яна включила радио. Снова попала на запись — или не запись — стихов Дины.

вагон гремел, земля ко мне клонилась,

ушибся лист о вытертый рукав;

я помню все — сухую пыль аниса

и наши тени в плоскости зеркал,

рубец на платье.

Давнее бездомье

окутало усталое чело,

и я ступаю в сумрак однотонный,

чтоб больше не увидеть ничего.

Лаборатория была погружена в полумрак и тишину, в тот самый однотонный сумрак, в котором действительно не хотелось ничего больше видеть и замечать. Яна взяла в руки теплую чашку и закрыла глаза. Видимо, и до Дины дотянулась война. Видимо, война дотянулась до всех. Видимо, такова была наша общая правда. Ее. Тополевского. Дины. Ольшанского. Живых и мертвых.

— Ольшанский, а расскажи еще раз вашу историю о правде.

Ольшанский улыбнулся и, вытянув ноги, мечтательно проговорил:

— Говорят, что Правда — крылатый зверь с лицом мара. Он сидит на высочайшей из вершин мира, и от взора его не скроется ничего, и он мудр и справедлив. И мары ищут его, чтобы спросить совета, и никому Правда не отказывает в том. Но лик Правды печален, ведь мары не делаются счастливыми от его советов. Однако же Правда не покидает своего поста и не отказывает в совете. Правда терпелив и Правда умеет надеяться. И надеется Правда, что однажды мир изменится, и мары будут становиться счастливее от советов, что он дает им. Но для этого, знает Правда, нужно дать много советов, от которых будет много печали и сожалений. Так сидит на вершине вершин Правда — зверь с печальным ликом, терпеливо ожидая дня, когда он скажет последний свой горький совет, после которого поменяется мир.

Ольшанский закончил рассказывать и непроизвольно зевнул. Яна улыбнулась в полутемноте. На душе стало легче.

Ведь кто знает, вдруг Правда уже дал свой последний горький совет...

55 показов
140140 открытий
1 комментарий

Автор, спасибо за интересный текст!

Мне понравилось, что как вы дозируете подробности о новом мире, представляете его кусочками грамотно, ненавязчиво. С удовольствием бы почитал, что там вообще происходит и к чему всё это идёт. История действительно хорошая, есть посыл, есть куда развиваться сюжету и героям. Надеюсь, и дальше будете сюда выкладывать!

Есть несколько замечаний, что прям сразу приходят в голову.
1) Затянутая экспозиция: вот героиня лежит, вылезать из-под одеяла не хочет, там так хорошо, бутербродики, дождь... Этот кусок оттягивает на себя ненужное внимание, так как дальше события не будут развиваться в таком же темпе, и я полагаю, что такое вступление ломает ритм текста. Думаю, планировалось, что текст будет больше, возможно, там бы это было уместнее. Ну и этот эпизод совсем неочевидно перетекает в основное действие.
Для сравнения, куски текста с "городом" поданы куда как лучше, так как перемежаются пусть и с небольшими, но событийными вставками, да и вообще выписаны глубже.
2) Большая претензия у меня к заглавной "птице": "историю о правде" Ольшанский рассказывает как какую-то легенду, предание, миф, но это совсем не вяжется, на мой вкус, с атмосферой научно-фантастического произведения и, самое главное, образом Ольшанского, который весь такой любитель точности, спокойный и беспристрастный, вдруг ни с того ни с сего начинает, видимо не в первый раз, рассказывать о какой-то легенде в десятке предложений. Ну и вообще, после такого кажется, будто Ольшанский чуть ли не с другой планеты, иначе никак не объяснить какого-то соприкосновения с радикально иной культурой, о которой Яна так дистанцируется и которая могла сформировать представление о птице-правде на заре своей цивилизации (потому что не на заре магическое мышление отпадает, даже метафоричность сбавляет обороты, сменяясь чисто научной картиной мира).
Однако будет страшной проблемой переделывать такой кусок, так как на нём строится массивная часть рассказа, недаром он дал название произведению. Однако я верю, что при желание и это вы сможете переделать, если захотите)
3) Тополевский неубедителен. Военные, особенно в условиях военного времени, вряд ли будут кого-то уговаривать, сюсюкаться, ведь война - это насилие, а он ей "доктор, пожалуйста, постарайтесь меня выслушать". Пусть там есть пассажи о том, какой он и повидавший виды вояка - на фоне его разговора с Яной в это просто не веришь.
Это из того, что вспомнилось спустя несколько дней после прочтения. Надеюсь, всё понял верно.

Автор, желаю вам удачи и творческих сил!

Ответить