Шинель, которая вернулась — Петербургская повесть, не записанная Гоголем
Часть цикла «Продолжение классики» на ЯПисатель.рф
После того как призрак Акакия Акакиевича был замечен последний раз у Калинкина моста, в Петербурге наступило странное затишье. Ветер по-прежнему дул с Невы, продирая до костей, чиновники по-прежнему кутались в свои шинели и бекеши, но что-то переменилось в самом воздухе столицы — словно бы тень маленького человека так и не ушла окончательно, а растворилась в тумане, в жёлтом свете фонарей, в скрипе перьев по бумаге.
А между тем, в том самом департаменте, где некогда служил Акакий Акакиевич Башмачкин, произошло событие столь замечательное, что о нём следует рассказать подробно, ибо оно имеет самое прямое отношение к тому, что случилось после.
На место Акакия Акакиевича был принят новый переписчик — молодой человек лет двадцати трёх, по фамилии Пёрышкин, по имени Семён, по отчеству Иванович. Был он тих, незаметен, и почерк имел ровный и аккуратный — не такой, впрочем, как у покойного Башмачкина, ибо тот почерк, как известно, был единственный в своём роде и повторению не подлежал, подобно тому как не подлежит повторению закат над Финским заливом или узор, который мороз рисует на стекле в декабрьское утро.
Семён Иванович Пёрышкин сидел за тем самым столом, за которым прежде сидел Акакий Акакиевич, и переписывал те самые бумаги, которые прежде переписывал Акакий Акакиевич, и даже чернила его были того самого сорта, который предпочитал Акакий Акакиевич, — густые, чёрные, с лёгким синеватым отливом. Но Семён Иванович отличался от своего предшественника в одном существенном отношении: он был молод, и молодость эта, как бывает, несла в себе некоторое беспокойство, некоторую неудовлетворённость, которая порой, в самые неожиданные минуты, вдруг проступала наружу — так проступает вода сквозь лёд ранней весной.
— Семён Иванович, что это вы задумались? — спрашивал иногда столоначальник, проходя мимо.
— Ничего-с, — отвечал Пёрышкин и склонялся ниже над бумагой.
Но он именно задумывался, и думал он вот о чём: он слышал историю о Башмачкине. Слышал, как тот копил на шинель, как радовался ей, как её отняли, как он умер, и как после смерти стал являться в виде привидения и срывать шинели с прохожих. Историю эту в департаменте рассказывали шёпотом, с оглядкой, и к ней относились по-разному: одни посмеивались, другие крестились, третьи пожимали плечами. Но Семёна Ивановича она поразила глубоко.
Она поразила его не ужасом — ибо он не был из пугливых — и не жалостью, хотя жалость он тоже испытывал. Она поразила его вопросом, который он не мог сформулировать, но который не давал ему покоя: если человек всю жизнь переписывал бумаги и единственной его мечтой была шинель, если эта мечта осуществилась и тут же была отнята, и если после смерти единственным его делом стало — срывать шинели с других, — то что же тогда есть человеческая жизнь? Что есть она вообще?
Мысль эта была, конечно, не нова. Она приходила в голову многим и до Семёна Ивановича. Но ему она пришла впервые, и оттого имела для него силу первооткрытия.
Однажды — это было в ноябре, в тот самый час, когда петербургские сумерки уже окончательно побеждают день и фонарщики зажигают свои тусклые фонари, — однажды Семён Иванович, возвращаясь со службы, шёл по набережной Фонтанки и вдруг почувствовал, что кто-то идёт рядом с ним. Он оглянулся — никого. Пошёл дальше — и опять: шаги, лёгкие, почти невесомые, словно бы не по камню ступали, а по воздуху.
— Кто тут? — спросил Семён Иванович, и голос его дрогнул, несмотря на то что он, как мы упомянули, не был из пугливых.
Никто не ответил. Но шаги не прекратились.
Семён Иванович ускорил ход. Шаги рядом тоже ускорились. Он остановился — остановились и шаги. Он побежал — и побежали шаги, и тут уже Семёну Ивановичу стало по-настоящему не по себе, и он, добежав до ближайшего трактира, ввалился в дверь, тяжело дыша, с лицом бледным и глазами круглыми.
— Водки, — сказал он хриплым голосом.
Ему подали водки. Он выпил, потом выпил ещё, и только после третьей рюмки смог наконец оглядеться. Трактир был невелик и грязноват. За столом у окна сидел человек в старой шинели — именно в шинели, весьма поношенной, с прорехами на локтях, из которых торчала вата. Человек этот был мал ростом, лысоват, с лицом незначительным, и сидел он неподвижно, глядя перед собой пустыми, невидящими глазами.
Семён Иванович уставился на него. Что-то в этом человеке — не то в его позе, не то в выражении лица, не то в самой шинели — показалось ему знакомым, хотя он был совершенно уверен, что никогда прежде его не встречал.
— Послушайте, — сказал Семён Иванович, подсев к незнакомцу, — вы, случайно, не из нашего департамента?
Человек медленно повернул к нему голову. Глаза его, прежде пустые, вдруг ожили, и в них мелькнуло что-то — не то радость, не то удивление, не то страх.
— Из вашего, — сказал он тихо. — Из вашего.
— А как вас зовут?
Человек помолчал, словно вспоминая.
— Башмачкин, — сказал он наконец. — Акакий Акакиевич.
Тут надобно сказать, что Семён Иванович Пёрышкин не верил в привидения, как не верил он вообще ни во что сверхъестественное, ибо был человек нового поколения и читал кое-что из современных книг. И потому он не испугался, не отпрянул, не перекрестился, а напротив — придвинулся ближе и посмотрел на Акакия Акакиевича с тем жадным любопытством, с каким учёный смотрит на редкое насекомое.
— Вы мертвы? — спросил он прямо. Читать далее →
Подпишись. Чехов молча одобряет