«Проблема смерти как ответ на вопрос о смысле существования человека»

«Проблема смерти как ответ на вопрос о смысле существования человека»

Главная беда исходного текста, на который я буду опираться, в том, что он слишком открыто полемизирует о тех вещах, которые в культуре стали общим местом, но в нём есть занятные мысли, которые я обязан пропустить через свой скабрезный фильтр.

Поэтому придётся говорить напрямки, что противоречит моей концепции окольного повествования, за которую я держусь, чтобы сохранить художественный регистр своих текстов. Сделаю я это единожды ради контекста, коль скоро сама тема дискуссии заставляет меня подскакивать с кресла.

Человек, открыто утверждающий, что жизнь не является абсолютным благом, обычно квалифицируется обществом как «нетакусик»

С этим тезисом нужно спорить особо, потому что при условии острого переживания скорой и даже молниеносной конечности жизни (20 лет не в счёт — так, мелочи) говорить о том, что жизнь не является абсолютным благом, может только тот, кто эту жизнь и её конечность не воспринимает на свой счёт. Так выглядит человек, который забыл, что он будет умирать навсегда, а не жить свою лучшую жизнь, а потом какую-нибудь чуть похуже.

страдание имеет ценность

Страдание порождает эмоциональный опыт. Ощущение смертности — это самое сильное страдание. Если ты способен реалистично переживать такой эмоциональный опыт, то у тебя действительно есть несколько путей. Например, отвлечься. Или лечь на дно якорем. Но, как по мне, существует ещё один способ, который может показаться странным: биться с бессмысленной угрозой так, как будто ты настоящий боевой клоун, использующий против машины смерти подушку-пердушку.

Что делать, если мы забыли как умирать — вопрос плёвый. Если перефразировать криминальный элемент: нет вопроса — нет проблемы. Гораздо опаснее находиться в положении Толстого, которому исполнилось 50 лет.

Конечно, ради нагнетания пафоса Хантер Томпсон с ружьём во рту смотрится выгоднее подобревшего Льва, который изобретает свою религию. Но напрасно автор рассуждает здесь о предательстве цинизма.

Одно дело — понять, что молодецкие снадобья под врачебным запретом и подавиться свинцом. И совсем другое — даже на смертном одре держаться за склянку с чернилами.

Что делать, если мы не можем забыть, что умираем? Ответ на этот вопрос для меня содержится в термине «карнавализации» реальности. Можно попытаться сказать, что это тоже попытка не видеть смерть, но лично я называю это заклинанием «ридикулус».

Ужас так велик, поэтому я бьюсь отчаянно сильно, но пропускаю это через трагикомический и гротескно-вычурный фильтр. То есть когда я пишу о смерти, я использую силу воздействия темы, чтобы заставить слово двигаться. Это не решение проблемы — это способ жить с проблемой, не прибегая к транквилизаторам.

С тем чтобы жить, не обрушиваясь в нисходящую спираль отчаяния, мы изолируем ужасные факты нашего существования, скрывая их в отдалённый уголок нашего сознания.

Есть сонм методов, например погружение в поп-культуру. То, чем мы заняты каждый день на ДТФ. Это пресловутое нежелание трогать траву. Однако спустя время ты всё равно оказываешься в душном вагоне поезда, едущего к твоей конечной. В таком щекотливом положении близость смерти определяешь по запаху её вонючих ног, свисающих с плацкартной полки.

Мыслители и различного сорта художники перерабатывают наиболее деморализующие и нервирующие аспекты нашей повседневности в виде произведений, в которых самые трагические судьбы представлены в виде, подходящем для развлечения. В многословных изложениях эти мыслители и различного сорта художники фабрикуют продукты, обеспечивающие нам спасение от страданий с помощью фиктивного имитационного моделирования, например, трагической драмы или философского выбирания вшей.

Эта язвительная тирада пытается драться с выдуманным противником. Самое главное, чего не пытается сделать художник, — это представить тебе своё произведение как лицензию на спасение.

Это «спасение» позволяет побеждать в сражении, но проигрывать войну. Упрекать художников за это нельзя, потому что они стараются с помощью языка сделать отдельные моменты своей жизни более сносными. Чего греха таить, художник думает главным образом о том, как ему каждую ночь лежать на постели как можно ровнее, не кувыркаться, не падать и не впадать в безумство, репетируя предсмертные крики.

Художник понимает, что спастись нельзя; именно поэтому он здесь — делает нечто своё прекрасным и странным способом. Если ты на секунду засмеялся или ощутил опору, значит, художник существует именно для этого. Художник — это комбат в окопе, который протягивает солдату с оторванной ногой сигаретку, обнимает его и шутит про тентакли как никогда в жизни, только ради того, чтобы вызвать секунду освобождения в непроходящей агонии.

Вслед за погребением праха богов, предполагается, что на кладбище должны будут отправиться понятия народов и этнических общностей. И только после того как будут преодолена верность богам, странам, и семьям, мы сможем надеяться справиться с последним опаснейшим измышлением и фабрикацией — собственным Я.

Если бы я, как Лиготти, бескрайне понял мир, то ни в коем разе не ограничился написанием книг, которые могут расстроить человека в уязвимом духовном состоянии. Я бы стал пророком автобуса и рупором трамвая. Я бы возопил в кабине башенного крана. Стал камнем, который упадёт на голову строителя.

Но я не Лиготти! Поэтому мой вопль ужаса не требует усиления через руки, разрывающие гармошку троллейбуса, дабы полная пессимизма голова очутилась среди фарфоровых созданий. Да и вопить в унисон никого не приглашаю — это опыт добровольный. Поэтому я свои кульбиты стараюсь направить не прямым путём, а через условный Саратов.

Почему? Ну, во-первых, потому что на поприще философии вы, скорее всего, окажетесь профаном, который пытается повторить уже давно кем-то измышленное. А на поприще констатации очевидных фактов прослывёте грубым невеждой, слоном в посудной лавке, тем самым «нитакусиком», который вечно вопрошает: «Ну вообще, ты не можешь наслаждаться этим бутербродом, потому что скоро умрёшь».

Дело в том, что многим из нас вовсе не нужно больше кристального понимания. Да, я как никто другой считаю, что человечество должно вкладывать намного больше усилий в решение проблемы смерти, но даже я понимаю, что просвещение о персональной смертности, проговаривание этого, развенчание культурных надстроек не добавляют нам смысла.

Если бы мы могли видеть модели себя, то поняли бы, что на месте нас нет ничего, кроме этих моделей. Вы не можете знать, что вы такое на самом деле, потому что в противном случае вы узнаете, что знать некому и нечего.

Всё это напоминает мне не новую форму ясности, а очередной склад метафизики, попытку создать отвлечение, отгораживание или, если угодно, якорение.

Метцингер старается убедить нас, что правда нас освободит, чтобы мы могли стать лучшими людьми

Во что я действительно верю, так это в то, что на определённом жизненном этапе проблема смерти может действительно заставить человека торопиться пожить лучшей версией себя. Даже нет, не так: разбиться в щепу ради подвижек, которые он откладывал в долгий ящик, пока находился под анестезией посмертия.

Теперь мы знаем, что природа свернула не туда, и произвела на свет загадочных сказочных существ, которые по всем законам бытия не должны были существовать, однако же существуют.

У сознания есть обратная сторона, но называть его поломкой можно только в том смысле, что оно работает теперь в том виде, для которого изначально приспособлено не было. Это, конечно, своего рода проклятье. Но я стою на том, что сознание как раз таки позволяет отворовывать немного мелочи у смерти. И с каждым разом наши карманы звенят всё веселее.

Сама по себе мысль избавления от собственного «Я» очень сложная: её сложно вообразить как опыт, сложно представить себе каково это, жить без ощущения «Я».

Оставим операции по удалению сознания опытным индийским гуру, которые не упокоятся в мире, пока в очередной из своих медитаций не превратятся в осиновый лист. Лично я же никогда не понимал такого подхода и, главное, не понимал успокоения от него.

То есть, возникает мысль, и в модели сознания она представляется как «моя мысль». Чья? Если начать искать этого субъекта, присваивающего себе авторство этих мыслей, то он окажется неуловимым.

Пытаться помыслить в сознании быстрее, чем это сделал нейрон на клеточном уровне, — отдельный вид умственного экзорцизма. Чья? Чья мысль? Она твоя, дружище. С той известной долей субъектности, которая у тебя есть, пока ты ещё коптишься под этим небом. Ты не заперт в клетке, к тебе не подключены электроды. Если ты выйдешь на проезжую часть — тебя немного расплющит. Это не иллюзия.

Есть обработка информации, поступающей через органы чувств, биохимия мозга, эмоции, память, автобиографический лор и способность представлять себя в будущем, планировать. Это всё процессы, локализованные в тех или иных частях мозга. Но владелец всего этого добра так и остаётся не найденным.

Да вот же он — я! Я ношу свою голову сам — именно из-за этого все мои беды. Поэтому я не страдаю от раздвоения и не довожу мысленные эксперименты о чуждости нейронных процессов до мысли, что это всё не моё!

Внутри нас нет ничего, что можно было бы назвать «нами».

Эта декламация настолько абсолютная в своей метафизике, что здесь не хватает ядрёного Беркли, который из зала визгливо выкрикнет: и вообще-то существует только то, что мы видим! После чего закроет глаза и примется бурчать себе под нос: «Ложки нет, ложки нет».

«Кем должен человек стать?»

А мем в том, батенька, что становиться надо тем, кем ты можешь! Но становиться непременно надо! Если угодно, упреждайся на постамент и прикручивай себя к нему болтами, как заправский насос. Этот ответ многих не устроит, потому что для этого нужно кем-то становиться. То есть это занимает время. Может статься, что очищенный от шелухи работ и забот человек предстанет перед нами кучей необработанной целлюлозы. И тогда назвать эту кучу чепухи не твоей самое верное дело!

Далее мистер Лиготти пытается подменить человека куклой и доказывать, что нами что-то управляет, а сами мы не управляем ничем. Но, чёрт возьми, кто же заставляет сейчас меня спорить с репликантом, который вышел ко мне из мема, будучи не своей оболочкой?

Одно дело — дать слабину и зомбицироваться: в конце концов, не у всех достаточно воли оставаться пессимистом и не сходить с ума, и другое дело — стать апологетом позитивного мышления и моральных добродетелей, как Толстой, или остановиться на полшаге перед финальными выводами, как Шопенгауэр.

Человечество упрямо не хочет умирать. Оно знает, что умрёт каждый его член, но упрямо умирать не хочет, именно поэтому оно делает ровно то, что можно посчитать бессмысленной тратой времени. Тезис «я хотя бы попытался» может звучать излишне ободряюще, но у нас больше ничего нет.

Между слабостью и суицидом существует игра в напёрстки со смертью. Пока одна белка завлекает своим хвостом — другая ворует орехи. И вот, напитанный витаминным коктейлем, вы выигрываете состязание по бодибилдингу, живёте восьмой десяток лет вместо изначальных трёх и смеете с экрана декламировать, что ещё вернётесь, закованным в хром.

Если сразу после пробуждения у вас возникает ощущение, что каждый день — это особый дар, то вам не показалось! Вам не встроили в голову злобный и издевательский чип, который, как только вы преставитесь, пробьёт ваш наивный затылок и ускачет в прекрасное далёко. Каждый день — это особый дар, потому что это твой, единственный дар. Дар жизни. Он твой. Он исходит от твоего я, твоих мыслей. Твоих нейронов. Твоей эволюции. Тебя. Ты не должен уподобляться узколобым циникам просто потому, что им кажется красивым убогое клише о марионетках. Ты — не марионетка. Ты бог, который умрёт. И это никогда не повторится.

Источник вдохновения:

22
22
11