Красная чума: Глава 3
Из ворот Лубянки Вера вышла без спешки, хотя приказ ехать домой сразу ещё стоял в ушах сухим, почти раздражённым голосом майора Левина. Она прошла несколько шагов по тротуару, остановилась у чугунной тумбы и поправила перчатку. На самом деле ей нужно было лишь убедиться, что конверт на месте.
Он лежал во внутреннем кармане шинели, плоский, плотный, с печатью в углу. Вера уже проверяла его в машине, потом у лестницы, потом в коридоре перед выходом. Теперь пальцы опять нащупали шероховатый край бумаги.
Глупость.
Она убрала руку и пошла к площади.
Праздничная Москва к ночи размокла и устала. Красные флаги, которые днём тянулись над улицами ровными полотнищами, теперь обвисли, тяжело прилипли к древкам. Мокрый снег летел не сверху, а сбоку, мелкой холодной крупой. На мостовой темнели лужи, в которых дрожали жёлтые окна и редкие огни машин.
Из громкоговорителя у дома напротив ещё доносился марш — не весь, а отдельные медные фразы, будто радиоточка устала раньше музыкантов. У магазина на углу расходилась последняя очередь. Женщина в пуховом платке прижимала к груди буханку, завёрнутую в газету, и спорила с продавщицей через закрывающуюся дверь. Двое подростков тащили длинную палку с бумажным флажком; флажок размок, надорвался и волочился по снегу.
Вера свернула к остановке.
Трамвай пришёл не тот, который ей был нужен, потом ещё один — пустой почти наполовину, с запотевшими стёклами. Она вошла, сняла перчатку, чтобы достать мелочь, и тут же почувствовала запах мокрой шерсти, табака, железа и старой обивки. От него неприятно повело под ложечкой.
Наверное, с утра ничего толком не ела.
Она села у окна, не прислоняясь к спинке. Напротив старик в шляпе дремал, уронив подбородок на грудь. Молодая женщина в тёмном пальто держала на коленях уснувшего ребёнка и смотрела на его лицо с таким вниманием, будто боялась, что он перестанет дышать. Вера отвела взгляд.
Трамвай дёрнулся, пошёл, заскрежетал на повороте.
На следующей улице движение вдруг остановили. Впереди, у перекрёстка, стоял милиционер в мокрой шинели и разговаривал с водителем санитарной машины. Машина была без сирены, сероватая от снега, с красным крестом на боку. Дверцы её были закрыты. Рядом, под козырьком булочной, толпились несколько человек; никто не кричал, но все смотрели в одну сторону — туда, где переулок перегородили переносным барьером.
Кондукторша высунулась из кабины.
— Чего там?
— Да кто их разберёт, — ответил кто-то с задней площадки. — Драка, говорят.
— Праздник без драки не праздник, — буркнул старик в шляпе, не открывая глаз.
Трамвай простоял минуты три, потом его пустили в обход. Вера смотрела, как переулок исчезает за запотевшим стеклом, и думала не о драке.
«Не оставляйте мать одну».
Слова Левина были сказаны без мягкости. Он не просил, не советовал. Почти приказал — и этим выдал больше, чем хотел. Вера знала этот тон. Им пользовались, когда в распоряжении оставалось что-то, чего нельзя было вписать даже под грифом.
Её злило не то, что Левин распорядился собрать документы и вещи. За последние годы она привыкла к внезапным вызовам, закрытым папкам, ночным поездкам и словам, которые означали ровно половину того, что произносились. Злило другое.
В конверте уже было имя матери.
Мария Ильинична Соколова.
Не «в случае необходимости». Не «сопровождающее лицо по усмотрению». Уже вписана. Уже отмечена. Кто-то заранее решил, что Вера не поедет одна.
Она стиснула пальцы в кармане шинели.
Трамвай звякнул на остановке, и Вера вышла раньше, чем нужно было. Пройти пешком было проще, чем снова сидеть среди людей и слушать, как они кашляют, шепчутся, возятся с мокрыми шарфами.
Во дворах темнели арки. С карнизов падала вода. Дворник в брезентовой накидке сгребал у подъезда серый снег в рыхлую кучу, и лопата скребла по камню размеренно, почти зло. У стены стояли детские санки без верёвки, занесённые мокрой кашей.
Вера подняла воротник и пошла быстрее.
Дом встретил её привычным запахом: капустой, сырым бельём, табаком, хозяйственным мылом. Длинный коридор был освещён одной тусклой лампочкой под жестяным плафоном. На верёвке, натянутой от двери уборной к окну, висели простыни и чьи-то мужские кальсоны. С них капало на протёртые доски. У батареи стоял таз, полный сероватой воды, а рядом лежали детские валенки, набитые газетой.
Из общей кухни доносились голоса и шипение примуса.
Вера ещё не успела снять мокрые калоши, как дверь кухни приоткрылась. В проёме показалась Анна Сергеевна, соседка из комнаты напротив, сухая пожилая женщина с аккуратным пучком и вечной шерстяной кофтой поверх платья.
— Верочка, это ты? — спросила она и тут же заметила форму. — Слава богу. А то тут такого наговорили.
— Добрый вечер, Анна Сергеевна.
— Какой там вечер. Ты слышала? У Сокольников санитарные машины, у трамвайного кольца милиция. Говорят, людей из лавки выводили.
На кухне кто-то кашлянул.
— Не из лавки, а из пивной, — отозвался мужской голос. — Петрович с работы ехал, сам видел. Один пьяный морду кондуктору разбил, вот и вся санитария.
Вера стянула перчатки, положила их на тумбу у двери.
— Не знаю, что там было.
Анна Сергеевна поджала губы.
— А у тебя на службе ничего не говорят?
— Если бы говорили, я всё равно не обсуждала бы это на кухне.
Сказала без резкости, но соседка сразу отступила на полшага. Вера пожалела об этом. Анна Сергеевна была не любопытной по злобе. Просто жила в квартире, где чужие шаги, чужие болезни и чужие похороны всегда касались всех.
Из кухни выглянул Григорий Павлович, слесарь, широкоплечий, в майке и старых брюках. Он держал в руке кружку.
— Да мы не к тебе с протоколом, товарищ лейтенант. Просто трамваи сегодня будто с цепи сорвались. Стояли на каждом углу. Я к дому полтора часа добирался.
— Закройте окно, Григорий Павлович, — сказала Вера. — Простыня уже мокрая.
Он обернулся. Окно над раковиной и правда было приоткрыто, в него затягивало снежную крупу. Григорий Павлович молча закрыл форточку, потом покосился на неё внимательнее.
— У вас, что ли, в районе тоже машины санитарные были?
— Я сказала: не знаю.
— Ладно, ладно.
За стеной радиоточка вдруг захрипела, марш оборвался на середине такта. Несколько секунд слышался только треск, затем диктор ровным, уставшим голосом произнёс что-то о завершении праздничных мероприятий и необходимости соблюдать общественный порядок. После этого снова заиграла музыка — уже тише.
Из комнаты в конце коридора донёсся голос матери:
— Вера?
Она не повысила его, но Вера сразу услышала, что мать стояла в дверях и ждала.
— Я здесь.
Мария Ильинична появилась в коридоре, придерживая ладонью край халата. Волосы у неё были собраны на затылке небрежнее обычного, на щеке остался след от очков. Она, видно, только что читала или штопала: на пальце блестела тонкая нитка.
— Сними калоши, — сказала она вместо приветствия. — Ты весь пол зальёшь.
— Уже сняла.
— Тогда иди.
Вера вошла в их комнату и прикрыла за собой дверь.
Здесь было теплее, чем в коридоре. На окне стоял горшок с вытянувшейся геранью; листья у неё по краям побурели от холода. Под абажуром горела лампа, жёлтый свет ложился на стол, на швейную машинку, накрытую старым полотенцем, на две кружки. На тахте лежал сложенный плед. В углу, у шкафа, стоял старый дорожный саквояж с потёртыми кожаными углами, тот самый, который Мария не выбрасывала с войны и время от времени протирала тряпкой, хотя пользовалась им редко.
На стене висела фотография в узкой тёмной рамке. Вера не посмотрела на неё сразу. Она знала, что посмотрит потом, когда будет собирать документы и руки сами потянутся к полке под снимком.
— Пальто снимай, — сказала мать. — И сапоги. Ты в них, похоже, пол-Москвы прошла.
— Трамвай стоял.
— Трамвай всегда стоит, когда ты приходишь позже девяти. Шарф мокрый. Повернись.
Вера послушно повернулась. Мария ловко размотала у неё шарф, потянула за край шинели.
— Руки ледяные. На кухне чайник уже шумит. Суп я подогрела.
— Не хочется.
Мария замерла на секунду. Потом сняла с дочери шинель, повесила на спинку стула и сказала тем же деловым голосом:
— Значит, съешь без желания.
— Мама.
— Не начинай. Я тебя не спрашиваю, хочется тебе или нет. Я вижу, что ты с утра не ела.
Вера хотела ответить привычной сухой шуткой, но слова не пришли. Она села на край стула, сняла сапоги. В носках сразу стало холодно. Мария подтащила к ней старую тряпку.
— Поставь туда. И не на коврик, он не железный.
Она говорила быстро, занятая руками: расправляла мокрый шарф, ставила сапоги к батарее, снимала с Веры перчатки. Вера смотрела на неё и вдруг ясно увидела, как нелепо звучали слова Левина. «Не оставляйте мать одну». Будто Мария была человеком, которого можно оставить у окна с вязанием и стаканом воды. Будто она не перевязывала раненых в землянке при коптилке, не таскала носилки, не спала по два часа и не умела отличить обычную усталость от того состояния, когда человек молчит, потому что внутри уже всё собрано в тугой узел.
Мария поставила перед ней тарелку супа, хлеб и маленькую солонку.
— Ешь.
Вера взяла ложку. Суп был с перловкой, картошкой и капустой, не густой, но горячий. Она проглотила первую ложку и поняла, что голодна до дрожи.
Мать села напротив, не притронувшись к своей кружке.
— Где задержали?
— На работе.
— Вижу.
— Что именно?
— Что это не обычная задержка.
Вера продолжала есть. Ложка стукнула о край тарелки.
— Почему ты решила?
— Потому что ты вошла и сразу проверила дверь. Потом карман. Потом окно. Потому что ты сидишь в мокрых носках и ешь так, как едят люди, которым приказали не тратить времени. Хочешь соврать — соври. Только не делай вид, что я слепая.
Вера подняла глаза.
Мария не смотрела укоризненно. В её лице не было ни любопытства, ни обиды. Только усталое ожидание. Она знала: если дочь могла говорить — скажет. Если не могла — не вытащит из неё силой. Но врать при ней было тяжелее, чем на служебном допросе.
— Было происшествие, — сказала Вера.
— Где?
— На Лубянке.
Мария кивнула, очень медленно.
— Ты была рядом?
— Да.
— Кровь?
— Видела.
— На тебе есть?
— Нет.
— Ты кого-нибудь трогала?
— Нет.
— Тебя трогали?
— Нет.
Вопросы звучали спокойно, почти буднично. Но Вера заметила, что мать перестала двигать пальцами. Нитка, которую она так и не сняла с указательного пальца, натянулась между фалангами.
— Порезы есть? — спросила Мария.
— Нет.
— Руки покажи.
— Мама, я не ребёнок.
— Руки покажи.
Вера протянула ладони. Мария внимательно осмотрела их, перевернула, посмотрела на запястья, на ногти. Потом взглянула на ссадину у большого пальца.
— Это что?
— Бумага. Днём.
— Чисто?
— Чисто.
Мария отпустила её руку.
— Хорошо.
Она сказала это так тихо, что Вера почувствовала, как раздражение, державшееся весь вечер, вдруг осело. Не исчезло — просто ушло глубже.
— Что за происшествие? — спросила мать.
— Не могу сказать.
— Понятно.
— Но нужно собраться.
Мария посмотрела на неё прямо.
Вера достала конверт. Печать на нём бросалась в глаза, хотя в комнате никого, кроме них, не было. Она положила его на стол между кружкой и хлебницей, не открывая.
— Может быть тревога. Нам надо быть готовыми уйти ночью или до рассвета.
— Куда?
— На станцию сбора.
— Какую?
— Сорок вторую.
Мария потянулась к конверту.
Вера накрыла его ладонью.
— Там служебные бумаги.
— Я не собираюсь читать твои бумаги. Я спросила, куда ты меня ведёшь.
— Я сама не знаю, куда дальше.
— А кто знает?
— Майор Левин.
— Тот, который никогда не бывает у тебя дома и которого ты никогда не называешь без звания?
— Он.
Мария чуть откинулась на спинку стула. Потом кивнула на конверт.
— Моё имя там есть?
Вера не ответила сразу.
Этого было достаточно.
Мария опустила взгляд на стол. Чайник на кухне засвистел коротко и резко. Кто-то из соседей выругался, потом послышались быстрые шаги, скрипнула дверь.
— Есть, — сказала Вера.
— Уже вписано?
— Да.
— Почему?
Вера держала ладонь на конверте. Ей хотелось ответить хоть чем-нибудь определённым. Сказать, что это обычная мера. Что на станции будут семьи сотрудников. Что в бумаге ошибка. Что Левин перестраховывается. Но на Лубянке она слишком хорошо увидела его лицо, когда он говорил о матери.
— Не знаю, — сказала она.
Мария подняла глаза.
На этот раз в них мелькнуло что-то похожее на страх. Не паника. Страх человека, который успел многое повидать и потому не тратит силы на неверные названия.
— Не знаешь или не можешь сказать?
— Не знаю.
Мария медленно кивнула.
— Тогда собираемся.
Она встала так резко, что стул царапнул пол. Взяла чайник, налила кипяток в кружку, потом вдруг поставила его обратно.
— Ты ешь. Я пока достану вещи.
— Я сама.
— Конечно, сама. Ты же у нас всё сама. Только сначала доешь суп, пока он тёплый.
Вера почти улыбнулась.
— Командуете?
— Нет. Навыки выживания передаю.
Мария подошла к шкафу, сняла с верхней полки стопку белья. За бельём оказалась жестяная коробка из-под печенья, перевязанная бечёвкой. Она поставила её на стол, затем достала из шкафа саквояж.
Саквояж был тяжёлый даже пустой. Его кожа потемнела у ручки, замок с одной стороны давно не защёлкивался до конца, и Мария всегда перевязывала его ремнём. Вера помнила его ещё с детства: он стоял то в коридоре, то под кроватью, то на верхней полке, пах пылью, лекарствами и чем-то сухим, аптечным.
— Ты его всё ещё хранишь, — сказала Вера.
— Хранила бы и дальше, если бы ты не пришла с лицом человека, которому велели взять мать и молчать.
— Я не так выгляжу.
— Так. С той разницей, что раньше ты ещё умела делать вид, будто не так.
Мария открыла саквояж. Внутри лежал свёрток с бинтами, плоская металлическая коробка, старая фляга, два полотенца, завернутые в чистую наволочку, и маленький блокнот в серой обложке.
— Ты это всё держала готовым? — спросила Вера.
— Не готовым. В порядке.
— Разница большая.
— Для тех, кто никогда не собирался за двадцать минут, — большая. Для остальных нет.
Она перебирала вещи быстро, без суеты. Отложила в сторону полотенца, проверила флягу, понюхала пробку. Достала из коробки пузырёк со спиртом, ещё один — с йодом, пакетик таблеток, шприц в футляре, ножницы с тупыми концами, несколько перевязочных пакетов.
— Это старьё, — сказала Вера. — В поликлинике есть всё.
— В поликлинике есть всё, пока ты находишься в поликлинике.
— И куда ты собираешься с этим идти?
— Туда, куда ты меня поведёшь.
Вера не нашлась, что ответить.
Мария развернула чистую тряпицу, положила в неё бинты и стала заворачивать плотнее.
— Если это заразное, — сказала она, не глядя на дочь, — надо знать каким путём.
— Мне не сообщили всего.
— Тогда спроси себя, почему тебя отправили домой не спать, а собирать аптечку.
— Я уже спросила.
— И?
— Ответа нет.
Мария затянула узел.
— Было что-то с людьми?
Вера смотрела на пар над тарелкой. В памяти опять поднялся запах хлорки, резкий и чистый, пороховой дым, кровь на полу, чужой голос за закрытой дверью. Она видела многое по службе, но то, что случилось в нижнем секторе, не укладывалось ни в одну привычную папку.
— Да, — ответила она.
— Они были в сознании?
— Не знаю.
Мария остановилась.
— Ты же была там.
— Я видела недолго.
— Они говорили?
— Один не мог.
Это была почти правда. Вера положила ложку.
— Мама, мне сказали, что надо избегать крови. И не подпускать никого близко, если человек ведёт себя странно. Это всё.
Мария кивнула ещё раз, теперь уже без вопросов. Её лицо стало другим — собранным, жёстким по линии рта.
— Тогда слушай меня. Не трогай чужие повязки голыми руками. Не лезь помогать, пока не понимаешь, что происходит. Если у тебя треснула кожа, заклей. И если я скажу тебе отойти, ты отойдёшь.
— Я лейтенант МГБ.
— А я женщина, которая слишком много раз видела, как должности умирают от глупости.
Вера взглянула на неё.
Мария выпрямилась, будто ждала возражения. Но Вера только сказала:
— Хорошо.
Это «хорошо» прозвучало непривычно. Мать заметила. На секунду её брови дрогнули, затем она снова занялась саквояжем.
Вера доела суп, вытерла губы салфеткой и встала.
— Документы я соберу.
— Твои — собирай. Мои в коробке.
— В какой?
— В той, которую ты двадцать лет называешь ненужным хламом.
— Я так не говорила.
— Говорила. В семнадцать лет. Не дословно, конечно, тогда у тебя был более богатый словарь.
Вера открыла жестяную коробку. Там лежали паспорта в бумажной обложке, свидетельства, несколько квитанций, сберегательная книжка, свёрнутые деньги, завёрнутые в старую медицинскую ведомость. Под ними — фотография, тонкая, с белой каймой.
Она машинально взяла её.
На снимке мать была моложе, в светлом платке, с упрямо сжатыми губами. Рядом стоял отец Веры, худой, в тёмной гимнастёрке без знаков различия. Вера на фотографии сидела у него на руках, маленькая, сердитая, с огромным бантом, который съехал набок.
— Возьми, — сказала Мария.
— Зачем?
— Потому что потом забудем.
— Фотография не документ.
— Я знаю.
Вера посмотрела на отца. Его лицо на снимке было неясным от времени, но глаза читались хорошо. Ей вдруг захотелось спросить что-нибудь простое, детское: помнил ли он, как завязывать ей бант, что говорил, когда фотограф щёлкнул аппаратом, почему мать выбрала именно эту карточку из всех. Но она не спросила.
Мария, не оборачиваясь, сказала:
— Он бы сказал, что ты слишком много думаешь.
— И был бы прав?
— Нет. Он бы вообще редко был прав, если бы спорил с тобой.
Вера положила фотографию в карман саквояжа, между паспортом и свёртком бинтов.
— Ты его защищаешь.
— Я никого не защищаю. Просто помню.
Пауза вышла короткой. В коридоре хлопнула дверь, за стеной ребёнок заплакал, кто-то приглушённо сказал: «Температура опять поднялась». Потом женский голос ответил: «Да не накручивай себя, простыл на улице».
Мария и Вера одновременно посмотрели на дверь.
— Соседский мальчишка? — спросила Вера.
— Наверное, Мишка из шестой. Днём с санками во дворе был, весь мокрый.
— Обычная простуда.
— Может быть.
Мария сказала это ровно, но стала быстрее складывать вещи.
Вера достала из шкафа свой тёплый свитер, смену белья, шерстяные носки. Потом раскрыла нижний ящик стола. Там лежали записная книжка, карандаши, пачка писем, несколько чистых конвертов, служебное удостоверение в тёмной обложке.
Пистолет она хранила отдельно, в плоском кожаном чехле, завернутом в старый шарф. Она вынула его, проверила привычным движением, не задерживаясь на металле взглядом. К оружию полагались запасные патроны — немного, ровно столько, сколько ей выдавали. Она положила их в отдельный карман сумки.
Мария заметила.
— Это обязательно?
— Да.
— Тогда возьми к нему сухую тряпку. В снегу всё отсыреет.
— У меня есть кобура.
— Кобура — не чудо.
Вера послушалась. Взяла тряпицу, обернула рукоять осторожнее.
— Ты служебное удостоверение положила? — спросила Мария.
— Да.
— Денег сколько?
— Хватит.
— Это не ответ.
— Рублей сто двадцать.
— Мало.
— У меня ещё есть на книжке.
— На книжке ты их не достанешь посреди ночи. Возьми из коробки.
— Это твои деньги.
— У нас с тобой разные квартиры?
— Нет.
— Тогда не спорь.
Мария протянула ей свёрток. Вера взяла не всё, только часть.
— Остальное оставь.
— Почему?
— Потому что не знаю, сколько это продлится.
Мать посмотрела на неё внимательно.
— Значит, ты всё-таки думаешь, что знаешь.
— Я думаю, что лучше иметь деньги.
Мария не стала спорить. Она завернула остаток обратно и положила в саквояж.
За окном проехала машина. Свет фар на секунду полоснул по потолку, потом исчез. Во дворе хлопнули дверцы, кто-то быстро прошёл под окнами. Вера подошла к стеклу и отодвинула край занавески.
У арки стоял грузовой автомобиль с брезентовым кузовом. Рядом — санитарная машина, та самая серо-белая, какую она видела у перекрёстка. Двое мужчин в тёмных пальто разговаривали с дворником. Один держал папку. Ни красных крестов, ни сирены, ни носилок видно не было.
— Что там? — спросила Мария.
— Машины.
— К кому?
— Не знаю.
Вера отпустила занавеску.
Она не хотела подходить к двери. Не хотела слышать, как соседи перешёптываются в коридоре. Но нельзя было сидеть в комнате, дожидаясь, пока любая тень за окном приобретёт смысл сама по себе.
— Я посмотрю.
— Я с тобой.
— Нет.
— Почему?
— Потому что ты собираешь вещи.
— Вера.
— Мама, пожалуйста.
Мария помолчала. Потом сказала:
— Дверь не запирай изнутри на крючок.
Вера кивнула и вышла.
В коридоре было темнее, чем раньше. Лампочка под плафоном мигала, то гасла, то снова разгоралась тусклым жёлтым светом. Анна Сергеевна стояла у кухни с чашкой в руках. На лице её была растерянность, которую она пыталась прикрыть привычной строгостью.
— Во дворе кто-то заболел? — спросила Вера.
— Не знаю. Дворник заходил, спрашивал, не видели ли мы женщину в синем пальто. Представляешь? В праздник ушла и не вернулась. Может, к родственникам поехала, а тут машины гоняют.
Григорий Павлович стоял у окна, но форточку не открывал.
— Говорят, в доме через двор мужика скрутило, — сказал он. — Кусаться начал. Пьяный, наверно.
Анна Сергеевна резко повернулась к нему.
— Что значит — кусаться?
— А что значит? Пьяный. Люди и хуже делают.
— Ты сам видел?
— Нет. Дворник сказал.
Вера почувствовала, как напряглись плечи.
— Кто сказал?
— Семён наш. Он с милиционером говорил.
— Где Семён?
— Во дворе.
— Не выходите туда.
Григорий Павлович усмехнулся, но без веселья.
— Да мы и не собирались.
— И дверь держите закрытой.
— Ты что-то знаешь? — спросила Анна Сергеевна.
Вера посмотрела на её чашку, на тонкие пальцы, сжавшие фарфор.
— Я знаю только, что в такую погоду никому не нужно толпиться во дворе.
Она вернулась в комнату. Мать уже застёгивала саквояж ремнём.
— Что?
— Ничего ясного.
— А неясного?
— Кто-то во дворе. Санитарная машина.
Мария взяла со стола бинты и переложила их в наружный карман.
— Ты мне сказала, что крови не касалась.
— Не касалась.
— Я не про это. Я проверяю, что ты помнишь.
— Помню.
— Хорошо.
Вера сняла часы, посмотрела на циферблат. Было без малого одиннадцать. До рассвета оставалось много часов, но она уже не могла представить, что ляжет спать. Одежду она тоже не снимала: только переобулась в сухие ботинки, натянула шерстяные носки и снова застегнула ворот блузки.
Мария заметила.
— Сядь хотя бы.
— Не хочу.
— Устанешь.
— Потом.
— Потом бывает поздно, — сказала мать и тут же замолчала, будто сама пожалела о сказанном.
Вера опустилась на край тахты. Мария поставила перед ней кружку чая. В чай она бросила кусочек сахара, хотя обычно берегла.
— Ты себе налила?
— Налила.
— Тогда сядь.
Мария села рядом, не напротив. Их плечи не касались друг друга, но Вера чувствовала тепло от её рукава. Несколько минут они молчали. За стеной продолжала играть радиоточка, теперь тихо, с перебоями. На кухне кто-то передвигал кастрюлю. В уборную прошла Анна Сергеевна, шаркая тапками.
— Помнишь, как мы в Куйбышев собирались? — спросила Мария.
Вера повернула голову.
— Мне было шесть.
— Семь почти.
— Не помню.
— И хорошо. Ты тогда надела две шапки и решила, что тебя везут в цирк. Потому что я сказала: «Будешь ехать в вагоне». А вагон у тебя был только один — трамвайный.
— Ты мне не говорила.
— А что я должна была сказать? Что на вокзале давка, что билетов нет, что твой шарф потерялся, а я два дня не спала? Детям это не нужно.
— А теперь нужно?
Мария взяла кружку обеими руками.
— Теперь ты сама решаешь, что тебе нужно. Но одно скажу. Во время войны многие ждали бумагу с печатью. Правильную. Чтобы было написано, куда идти, что брать, кого слушать. А потом оказывалось, что бумага пришла, когда идти уже некуда.
— У нас есть бумага.
— Есть. Поэтому мы и собираемся.
— Тебе страшно?
Мария посмотрела на чай.
— Мне не нравится, когда ты задаёшь такие вопросы тихо. Значит, сама уже боишься.
— Я спрашиваю прямо.
— Тогда отвечаю прямо. Да. Но страх — это не причина сидеть.
Вера кивнула.
Мария поставила кружку и вдруг поправила ей воротник. Потом расправила шерстяный шарф, который Вера не успела убрать со стула.
— Не надо, — сказала Вера по привычке.
— Надо. На станции будет холодно.
— Ты не знаешь, где станция.
— На любой станции холодно.
Она завязала шарф туже, чем Вера любила. Вера хотела возразить, но не стала. Мать убрала выбившуюся прядь у неё со лба, задержала пальцы на секунду, потом отдёрнула руку и встала.
— Так. Еда.
— У нас есть хлеб.
— Хлеб — это не еда на дорогу. Где банка?
— Какая?
— С тушёнкой. Я её в августе купила и сказала тебе не трогать.
— Ты сказала: на случай гостей.
— Вот гости и пришли. Только без приглашения.
Она достала из буфета две банки, завернула их в полотенце, положила к хлебу. Добавила пачку сухарей, соль в бумажном пакетике, пару яблок, которые Вера считала слишком сморщенными для еды.
— Эти уже испортились.
— Эти ещё дойдут. Не учи меня яблокам.
— Не учу.
— Вот и хорошо.
Мария двигалась по комнате быстро, почти бесшумно. Вера наблюдала, как она решает, что взять, а что оставить. Не тянулась к вещам из жалости. Не складывала в сумку всё подряд. Взяла тёплую кофту, но не вторую. Взяла деньги, но не все. Взяла фотографию, но не толстый альбом. Взяла медицинские инструменты, хотя они утяжеляли саквояж.
— Ты надеешься работать там? — спросила Вера.
— Я надеюсь, что они не понадобятся.
— Это не ответ.
— Это ответ, который есть.
В коридоре зазвонил телефон.
Телефон стоял у Григория Павловича в комнате — чёрный, тяжёлый, с треснувшей трубкой. Им пользовались все жильцы, если звонили из учреждений или с дальних номеров. Обычно он звонил редко, и каждый раз в коридор выходили почти все. Сейчас звонок прозвучал особенно резко, прорезал комнату, кухню, мокрый коридор.
Один звонок.
Второй.
Третий.
Григорий Павлович открыл дверь раньше, чем Вера успела подняться. Его голос раздался из-за перегородки:
— Алло?
Вера стояла уже у стола. Мария схватила её за рукав.
— Не беги.
— Это могут быть с работы.
— Если с работы, позовут.
Звонок прекратился. Послышалось невнятное бормотание Григория Павловича, затем его шаги в коридоре. Он постучал в их дверь костяшками пальцев.
— Товарищ лейтенант? Вас.
Вера открыла.
Он держал трубку так, будто она была горячей.
— Сказали, срочно.
Она взяла телефон. Провод тянулся из комнаты соседа через приоткрытую дверь. Анна Сергеевна стояла у кухни, прижав ладонь к груди. Из дальней комнаты выглядывала женщина с ребёнком на руках.
— Соколова слушает.
Продолжение: https://author.today/work/651081